Rambler's Top100

ИНТЕЛРОС

Интеллектуальная Россия

INTELROS.RU

Intellectual Russia


СЕРГЕЙ ЗЕМЛЯНОЙ

Неопознанный литературный объект.
Еще раз об 'Империи' Майкла Хардта и Антонио Негри



Одно из прикладных определений человека, которое многим, в их числе и мне, глубоко импонирует, гласит: человек - это существо, которое рассказывает истории. Посему, следуя своей неизбывной склонности к импровизированным дефинициям, начну данное эссе прямо с истории. Даже сразу с двух. Кому-то по ознакомлении с ними может показаться, что таковые истории имеют отдаленное отношение к левому идеологическому хиту начала XXI века - 'Империи' Майкла Хардта и Антонио Негри, которая, выражаясь по-пушкински, теперь у нас в предмете. Но это лишь первое впечатление, и оно обманчиво. Кроме того, уместно без промедлений оговорить одно крайне важное для нижеследующего обстоятельство. А именно: какого рода расследование будет проведено в отношении помянутой книги. Без обиняков говоря, я не буду особенно интересоваться, что и про что в ней написано. Не стану 'раскрывать содержание'. С этим посильно справились многочисленные зарубежные и отечественные рецензенты. Число изложений содержания бестселлера Хардта и Негри уверенно стремится к потенциальной бесконечности. Присоединение к этой безразмерной очереди я считаю бессмысленным. Тем более что многое из самого существенного остается непроясненным. Конкретно меня заботит прежде всего совершенно определенный сюжет: как сделана 'Империя'. Какова технология изготовления идеологических хитов. И благодаря чему 'Империя' вторглась в глобальную умственную метеорологию, мгновенно поменяв интеллектуальную погоду на левом фланге.

Казус физика Алана Сокала

Американский журнал Social Text в выпуске, озаглавленном Science Wars ('Научные войны') и посвященном критике науки, опубликовал статью профессора Нью-Йоркского университета физика-теоретика Алана Сокала - 'Разрушение границ: к трансформативной герменевтике квантовой гравитации'1. Дело вроде бы не экстраординарное, хотя название статьи вполне эпатажное (имеет место 'трансформативная грамматика' Ноама Хомского, но 'трансформативная герменевтика', тем более имеющая касательство к 'квантовой гравитации', - вещь невозможная). Но ларчик оказался с секретом. Сокал предпринял эту публикацию в качестве эксперимента, который позволил бы ответить на будораживший его вопрос: 'Сможет ли ведущий североамериканский журнал, специализирующийся на исследованиях в области культуры, опубликовать статью, обильно сдобренную чепухой, если (а) она хорошо написана и (б) отвечает 'идеологическим предубеждениям' редактора?' (Имеется в виду spiritus rector журнала, крупнейший представитель неомарксизма Фредерик Джеймисон.)

Центральный тезис статьи профессора состоял в тoм, чтo в облacти математической физики нет абсолютных истин. Физико-математические принципы также суть проявление ницшеанской воли к власти и зaвисят от пола, расы или социального положения тогo, кто их формулирует. В фольклор мирового естественно-научного сообщества вошла фраза из опуса Сокала: 'Число 'пи' Евклида и число 'g' Ньютона раньше считались универсальными постоянными вeличинaми, но теперь они воспринимаются в их неотъемлемой историчности, поскольку наблюдатель всегда роковым образом децентрирован и отъединен от эпистемологической связи с временно-пространственной точкой'. В квантовом тяготении время-пространство, дескать, перестает существовать кaк объективная физическая реальность, геометрия стaновится относительной и контекстуальной, a фундаментальные категории прежней наyки, в тoм числе сaма категория существования, проблематизируются и релятивизируются. Эта концептуальная революция, зaключaет Сокал, имeeт громадные последствия для дальнейшего развития постмодернистской 'освободительной науки'.

Статья, содержащая такие ошеломительные сведения, стремительно обрела известность. Сooбщeния o появлении работы Сокала в журнале Social Text поместили все гaзeты США, o ней трезвонили по paдио и телевидению. Пpoфeccор Сокал тaк объяснял свoю недобрую затeю: 'Хотя метод, котoрый я избpaл, сатирический, нaмерения y меня были вполне сеpьeзные. Меня всерьeз беспокоит распространение не пpocтo чепухи и некорpeктнoго мышления, a чепухи и некорректного мышления определенного poда - того, который отpицаeт существование объективной реальности. Я не хотeл показать, что все (!) обществоведы и литературоведы - полные идиоты (!), но лишь то, что в их среде возникли влиятельные клики, которые совершенно yвoдят наyкy от действительности'. Журнал Social Text отказался печатать разоблачения Сокала, и он в других периодических изданиях опубликовал результаты своих экспериментов: 'Эксперимент физика над гуманитарными исследованиями' и 'Разрушение границ: развитие событий'.

В 1997 году Сокал вместе с бельгийским физиком Жаном Брикмоном выпустил во Франции книгу 'Интеллектуальные обманы' (в русском переводе 'Интеллектуальные уловки'). Авторы не мелочились и прошлись критическим бульдозером персонально по мэтрам 'французской теории' - Жаку Лакану, Юлии Кристевой, Бруно Латуру, Жану Бодрийяру, Жилю Делезу и Феликсу Гваттари. Мимоходом были если не оскорблены, то депремированы Бергсон, Лиотар, Фуко, Деррида, Дебре и tutti quanti. Сокал и Брикмон просчитали возможные возражения со стороны задетых ими теоретиков, во всяком случае, еще находившихся в добром здравии, но не смогли предугадать масштаб произведенного ими скандала и эмоциональности последовавшей реакции. Взволнована была почти вся интеллектуальная Франция. Например, Юлия Кристева восприняла книгу резко и личностно: по ее мнению, труд Сокала и Брикмона написан на волне интеллектуальной франкофобии в США, сменившей недавнюю любовь американских социал-теоретиков к идеям французских философов. Авторы смущенно оговаривались, что они-де не брались ответить на вопрос, являются ли затронутые ими феномены сознательным надувательством (обманом, фальсификацией, мошенничеством), самоослеплением или и тем и другим одновременно. Судя по пресс-конференции в Париже Брикмона и интервью с Сокалом в Нью-Йорке, они действительно не ожидали столь бурной общенациональной ажитации во Франции.

Проект 'ДГ' и 'Империя' Хардта и Негри

Обида и оскорбленность суть плохие советчики и отвратительные философы. Можно было бы считать бесцеремонным розыгрышем - в стиле молодых Георгия Гамова и Льва Ландау - эту 'войну наук', это противоборство сциентизма и постмодернизма, если бы не одно чрезвычайно важное обстоятельство, имеющее самое прямое отношение к главной теме данного эссе. В отличие от Кристевой, Бодрийяра, других фигурантов данной истории и их сочувственников, отругивавшихся от Сокала и Брикмона и выдвигавших против них встречные претензии, по следам сенсации на умственной сцене заявило о себе философское течение, которое попыталось извлечь некие уроки из международного скандала. Это умственное течение сложилось вокруг проекта 'ДГ' (проекта Делеза-Гваттари), как назвал российский историограф такового течения Сергей Пуденко в своем информативном, хотя и не всегда точном материале - 'Проект Делеза-Гваттари и 'война наук'.

Собственно говоря, речь идет об организованной по сетевому принципу деятельности интернациональной группы последователей крупнейшего французского философа второй половины ХХ века Жиля Делеза (1925-1995) и его соавтора по книгам 'Анти-Эдип', 'Тысяча плато' и 'Что такое философия' психиатра Феликса Гваттари (1930-1992). Здесь не место входить в подробное рассмотрение философии Делеза, тем более что с конца 80-х годов она обреталась в фокусе внимания отечественной философствующей публики и обросла множеством интерпретаций vеrsus комментариев. Стоит отметить три важных момента. Прежде всего Делез, равно как и Гваттари, не будучи ни в каком соприкосновении с Французской компартией (в то время как Мишель Фуко три года был ее членом) либо с институциональным марксизмом, тем не менее вписывал свои взгляды в русло марксистской мысли. В интервью 1970 года, которое Делез дал Антонио Негри, он с полной определенностью заявлял: 'Я полагаю, что мы, Феликс Гваттари и я, всегда оставались марксистами, возможно, по-разному, но оба'. Именно в этом марксистском русле написаны в соавторстве с Гваттари два тома их наиболее известной работы 'Капитализм и шизофрения' ('Анти-Эдип' и 'Тысячи плато'). Симптоматично, что итоговой книгой Делеза, которую он так и не успел написать, должно было стать исследование 'Величие Маркса'.

Далее: примерно до 1977 года Делез находился в тесном контакте и философском сотрудничестве с Мишелем Фуко, который раньше Делеза снискал мировую известность. Иными словами, Делеза и делезианство невозможно понять без учета 'фактора Фуко'.

И третий момент. Хотя в 70-е - первой половине 80-х годов идеи Фуко доминировали не только во Франции и на континенте, но и в США, с начала 70-х делезианство стало оформляться в самостоятельное направление и группироваться вокруг международного проекта 'Делез-Гваттари'. По разъяснениям Сергея Пуденко, 'речь идет о проекте сетевого типа, мало известном у нас в России (но не в мире) и осваиваемом в качестве метатеории'. То есть о подведении 'нового основания' под различные области науки и культуры. В последний раз с подобным гегемонистским притязанием выступил структурализм после Клода Леви-Стросса. Толчок к кристаллизации проекта 'ДГ' дал первый том 'Капитализма и шизофрении' (1972). Концепции 'шизоанализа', 'продуктивного желания', 'машин желания' были горячо подхвачены анархо-гошистской аудиторией Делеза и подняли крутую волну интеллектуальной моды во всем мире, не спадавшую до 90-х годов.

Самое активное участие в становящемся проекте принимал живший во Франции итальянский левый теоретик и идейный наперсник 'Красных бригад', будущий соавтор 'Империи' Антонио Негри. Делез опубликовал предисловие к этапной для проекта книге Негри 'Дикая аномалия' (1982). В 1987 году на английском языке вышел второй том 'Капитализма и шизофрении' - 'Тысячи плато'. Около 1990 года проект 'ДГ' окончательно интернационализировался, приобрел сетевую организацию, и в Интернете стали проводиться регулярные семинары по работам Делеза. По свидетельству Пуденко, 'на встрече с Негри Делез среди прочего формулирует основные направления дальнейшей работы над политической философией и эпистемологией в рамках проекта 'ДГ', в том числе - над особо выделенными им линиями из 'Тысяч плато': бифуркации, множества-меньшинства, 'машины войны' и номадизма'. Кто читал 'Империю', тому не надо объяснять: это - ключевые сюжеты книги, которая появится только через много лет.

В 1992 году умирает Гваттари, в 1995-м - кончает жизнь самоубийством Делез. В 1995-1996 годах происходит 'возвращение Делеза', но уже в виде нескольких различных направлений делезианства.

В 1994-1995 годах, еще при жизни Делеза, с предложениями по серьезной корректировке проекта 'ДГ', а фактически с его новой версией выступил Антонио Негри. Он счел 'недостаточно политико-анархистской' ориентацию книги Делеза и Гваттари 'Что такое философия' (1991) по сравнению с 'дионисийской' работой 'Тысячи плато'. Негри стал формировать свои узлы в сети проекта 'ДГ' и вместе с активно действовавшим координатором проекта в США и будущим соавтором Майклом Хардтом повел интенсивную работу по всему фронту делезианских исследований. Их стратегический ориентир - помеченная выше делезианская метатеория как основание 'наук о материи' и 'наук о духе' ('новый исторический материализм'). В рамках подпроекта Негри была представлена доктрина 'аффективного труда' (книга Хардта и Негри 'Труд Диониса: Критика государственной формы'). С середины 1990-х в Интернете существуют регулярные сетевые группы и семинары по тематике работ Делеза и Гваттари, сетевой журнал 'Химеры', феминистский портал 'Ипатия', делаются попытки создать интернет-сеть rizome.net. В начале 2000-х происходило массированное переиздание работ Делеза во Франции, затем в Америке, организовывались делезовские 'фестивали' и пиар-акции.

Подлинный прорыв, однако, состоялся в 2000 году, когда вышла в свет и стала мировой сенсацией книга Хардта и Негри 'Империя'. Вследствие ее вхождения в интеллектуальный оборот в западном (пост)марксизме наметился глубокий раскол. Вспыхнула незатухающая полемика среди левых, разыгрались столкновения в среде альтерглобалистов. Были предложены альтернативы 'Империи': в этом контексте выделяется 'Антикапиталистический манифест' Алекса Калинникоса. Однако проекту 'ДГ' весь этот шум вокруг 'Империи' пошел только на пользу (собственно, в расчете на это данная книга и писалась): прибыло полку делезианцев во многих странах, были созданы новые сетевые узлы, в том числе оперативного реагирования, интернет-газеты всемирного охвата: multitude.samizdat.org и generation-online.org. В Европе и Америке появилась 'Энциклопедия континентальной философии' под редакцией Джона Протеви.

Тут я подошел к принципиально важному пункту, ради которого были предприняты экскурсы в интеллектуальную жизнь современного Запада. Диагностика и прогностика эпохи постсовременности заимствована Хардтом и Негри, по их собственному признанию, из совершенно определенного интеллектуального источника: 'Подлинным прояснением ситуации, - пишут они, - мы более всего обязаны французским философам, которые перечитали Ницше по прошествии нескольких десятилетий. Мы говорим прежде всего о Жиле Делезе, Мишеле Фуко и Жаке Деррида. Их новое прочтение было связано с переориентацией позиции критики, которая произошла тогда, когда стало появляться осознание конца действенности диалектики и когда осознание это подтвердилось в новых практических и политических опытах, сосредоточенных на производстве субъективности - производстве субъективности как власти, как установления автономии, которую нельзя свести к какому-то абстрактному или трансцендентному синтезу'.

'Империя', возникшая под знаком контрнаступления международного делезианства (этим объясняется монтажный характер 'Империи', вольное использование в ней - на грани пересказа, если не плагиата - фрагментов из текстов Делеза и Фуко: авторы выступали от имени школы Делеза) на пошедшую в атаку на постмодернизм англосаксонскую аналитическую философию, использовала в качестве главных метафорических ресурсов своей стратегической операции марксизм, включая ленинизм с его теорией революции и революционного субъекта и коммунизм, который в трактовке авторов прошел обратный путь 'от науки к утопии'. Антонио Негри в заметке 'О причинах написания книги 'Империя' без обиняков заявлял: 'С точки зрения критической теории в разумной утопии нет ничего необычного'. И далее еще более категорично: 'Наша книга предполагает наличие определенной тяги к коммунизму'. Что до марксизма вообще и ленинизма в частности, Негри неизменно применяет в их интерпретации типовой прием, который он педалирует уже в названиях своих произведений по данной тематике: 'Маркс после Маркса', 'Ленин по ту сторону Ленина'. Конкретно это выражается, к примеру, в претензии авторов 'Империи' дописать за Маркса томы 'Капитала', которые не были им созданы (проблемы заработной платы, государства, мирового рынка): 'Сегодня, вероятно, наконец-то стало возможным создать набросок двух недостающих томов Маркса'. Этот самоуверенный проект я могу поставить рядом разве что с продолжением Валерием Брюсовым пушкинских 'Египетских ночей'.

'Империя' Хардта и Негри обнаружила крайне важную умственную тенденцию текущей современности: марксизм, оставшийся как бы безнадзорным после аннигиляции мирового коммунистического движения, утратившим институциональный базис после крушения СССР и социалистической системы (так, на рубеже 80-90-х годов были бездарно раскассированы Институт марксизма-ленинизма в СССР-РФ и аналогичный институт в бывшей ГДР, которые приступили к изданию Полного собрания сочинений Маркса и Энгельса), после всего этого безнадзорный марксизм не умер и даже, как сказали бы китайцы, не потерял лица. Когда в России происходил поголовный расстриг марксистов, которые после своей идеологической мутации оборачивались кем угодно - от ультралибералов до ультраконсерваторов, крупнейшие мыслители Запада, как-то: Жиль Делез, Юрген Хабермас, Жак Деррида, Фредерик Джеймисон, Бенедикт Андерсон и другие, что называется, подставили плечо и публично заявили о своей неизменной приверженности марксизму, опубликовали или загадали книги о Марксе (например, 'Призраки Маркса' и 'Маркс и сыновья' Жака Деррида, 'О реконструкции исторического материализма' Юргена Хабермаса и др.).

Что такое 'левая зависть'

В предпоследний раз отечественное левое сознание приходило в неподдельное воодушевление в конце 60-х годов. В последний - по выходе в свет на русском языке 'Империи' Майкла Хардта и Антонио Негри. Однако ясности от того в левых умах в нашем любезном отечестве не прибавилось. Они не сумели определиться по поводу 'Империи', которая стала мировым бестселлером.

Фатальная неудача произведенных в России попыток лобовой атаки на 'Империю' Хардта и Негри связана с неучетом ее интерпретаторами постмодернистской ситуации философии и радикального изменения ее местоположения. Эту перемену участи сформулировал в 'Философском дискурсе о Модерне' Юрген Хабермас (экскурс 'Об устранении жанрового различия между философией и литературой'). Хабермас формулирует самую суть интеллектуального посыла Постмодерна: 'Устранить канонизированное уже Аристотелем первенство логики перед риторикой'. Диктатура риторики ныне распространяется на область логического, категориального: постмодернист 'может обращаться с трудами философов так же, как с литературными произведениями, и подводить метафизическую критику под масштаб литературной критики, не выдающей себя за науку. Как только мы принимаем всерьез литературный (курсив автора. - С.З.) характер произведений Ницше, об основательности его критики разума надлежит выносить суждение по меркам риторического успеха, но не логической последовательности'. Вот они, ключи к интеллектуальному отождествлению неопознанного литературного объекта Хардта и Негри.

Пойду методом обратного счета. 'Риторический успех' бестселлера Хардта и Негри является самым убедительным свидетельством литературной природы 'Империи': ни к классической философии, ни к социальной науке данный опус никакого непосредственного отношения не имеет. Если поправить терминологическую неточность Хабермаса (изящная литература и философия - это в строгом смысле слова не жанры словесности, а самостоятельные провинции на globus intellectualis; философию можно с натяжкой поставить в один ряд с эпосом или поэзией, но никак не с готическим романом или мещанской драмой), то характер 'Империи' как литературного произведения можно определить следующим образом: по жанру это - манифест; по форме это - авангардистский роман; по содержанию это - контаминация утопии с антиутопией. Далее я постараюсь обосновать данное провокационное заявление.

В первую голову следует иметь в виду, что марксистские ингредиенты 'Империи' не имеют самостоятельного теоретического значения, а определяются общей динамикой ее строя, 'теснотой литературного ряда' (Юрий Тынянов): они не выдуманы 'прямо из головы' по ходу сотворения книги, а почерпнуты из предшествующих марксистских работ как самого Негри (которым, правда, не суждено было стать бестселлерами), так и из трудов других авторов (имеются в виду не только Маркс и Ленин, но также Делез, Фуко, Альтюссер, Хабермас, Саид, Агамбен). Кстати, полезно еще раз указать пальцем 'референтную группу', на какую ориентировались в теории постсовременники Хардт и Негри: 'У истоков постмодернистской чувствительности и создания концепции постмодернизма, - отмечали они, - стоят те французские философы-социалисты, которые в дни своей молодости превозносили фабричную дисциплину и сияющие горизонты реального социализма, но раскаялись после кризиса 1968 года и сдались, признавая неубедительность притязаний коммунизма на то, что ему якобы удалось вернуть общественное богатство трудящимся'. Речь идет, очевидно, прежде всего о Фуко и Делезе, которые в отличие от Негри отказались тогда от коммунизма, хотя, на его взгляд, и неокончательно. Сам Негри продолжал делать упор на 'необычайную современность коммунистической мысли'.

Марксистские и коммунистические сюжеты Негри развернуты, скорее, даже виртуозно разыграны Хардтом в их совместной книге. При рассмотрении таковой нужно обязательно учитывать разделение труда между авторами. Негри находился в итальянской тюрьме, когда создавалась 'Империя', хотя режим его содержания был достаточно либеральным: днем он мог выходить в город и контактировать с нужными людьми. Как свидетельствуют очевидцы, Хардт регулярно летал в Италию, встречался с Негри, и тот надиктовывал (или уже написанное и опубликованное передиктовывал в потребном для 'Империи' ключе) очередной кусок текста. Судя по всему, английский у Негри далеко не так хорош, как итальянский или французский, поэтому первоначальная запись осуществлялась Хардтом на одном из двух этих языков. Потом наступала сольная партия Майкла: он переводил расшифровку на 'хороший американский', состыковывал с уже имеющимися фрагментами, придавал текстовому сырью форму. При этом милые уму и сердцу Негри содержательные, нагруженные смыслом отрывки служили для Хардта лишь строительными блоками. А в художественно выдержанном здании один кирпич может прямо противоречить другому. В этом отношении весьма показательны заключительные разделы книги - 'Два града', Posse, 'Борец'. Вопреки всему, что сказано в 'Империи' с подачи Негри о 'плане имманентности', об элиминации трансценденции, о последнем прощании с метафизическим 'архэ', - вопреки всему этому Хардт интерпретировал грядущий и вожделенный коммунизм по модели 'Двух Градов' Блаженного Августина (коммунизм - как трансцендентный 'Небесный Град', а путь к коммунизму - сообразно проповеди святого Франциска Ассизского).

Опыт в жанре манифеста

'Империя' написана в жанре манифеста. В традиционном понимании манифест - это 'исходящий от верховной власти торжественный акт, коим всенародно объявляется о каком-либо чрезвычайном событии' (Брокгауз и Ефрон). Манифест в его нетрадиционных - модернистском, авангардном и постмодернистском - толкованиях взял на себя функцию извещения публики о чрезвычайных событиях, которые еще не произошли и, вероятно, никогда не произойдут.

Жанр манифеста был весьма популярен в истекшем столетии. В литературном творчестве сюрреалистов манифест вообще находился в центре творческих усилий. Но сюрреалисты хотя бы не сводили свое creatio к манифестам. Между тем множество литературных и художественных школ ничем примечательным, кроме манифестов, себя не проявили: в качестве примера можно привести хотя бы отечественную школу 'ничевоков' 20-х годов с ее 'Манифестом от ничевоков', помимо которого они ничем другим в русской литературе не обозначились.

С этой точки зрения 'Империя' - это манифест о предстоящем событии постсовременной утопической революции, которого нет и которое, может быть, никогда не случится. Хардт и Негри эксплицитно указывают на образцы жанра, на которые они равнялись: это 'Государь' Никколо Макиавелли, который они считают политическим манифестом, и 'Манифест Коммунистической партии' Маркса и Энгельса. В этих произведениях Хардт и Негри отыскали жанровую парадигму. В данной связи стоит обратиться к ключевой для 'Империи' вставной главке под названием 'Политический манифест'. Рассуждения Хардта и Негри в ней навеяны поздним Луи Альтюссером, тематизировавшим 'Государя' и 'Манифест Коммунистической партии'. Как пишет Альтюссер, в обоих текстах способ аргументации строится посредством 'совершенно особенного диспозитива2, устанавливающего особые отношения между дискурсом (здесь: язык в том виде, в котором он используется говорящим. - С.З.) и его субъектом'. В обоих случаях дискурс рождается из отношения между субъектом и объектом по поводу 'коллективного действия, направленного на свою цель и имеющего обоснование в себе самом'. Отсутствие трансцендентной цели и внешнего обоснования Хардт и Негри называют 'планом или полем имманенции', 'открытым пространством имманентного действия субъекта'. Согласно Альтюссеру, если манифест Маркса-Энгельса лишь отражает линейный и необходимый ход событий (растущая организованность пролетариата как субъекта влечет за собой возникновение коммунизма как объекта), то текст Макиавелли предстает, скорее, как программа и утопия.

Собственно, все эти определения и уточнения нужны Хардту и Негри для того, чтобы более пластично выразить интенцию собственного проекта и ответить на вопрос: 'Достаточно ли этого выбора поля имманенции для того, чтобы определить форму манифеста, который бы задал вид и способ политического дискурса, адекватного мятежному субъекту постсовременности?' Авторы 'Империи' исходят из того, что этого недостаточно, что надо искать 'отношения имманентности гораздо более глубокие, нежели те, что предполагались Макиавелли или Марксом и Энгельсом'. Однако когда Хардт и Негри начинают прояснять эти более глубокие отношения имманентности, они лишь пытаются взять на вооружение излюбленного Альтюссером и постструктуралистами Спинозу: 'Пожалуй, нам следует заново ввести понятие материалистической телеологии, выдвинутое Спинозой на заре современности, когда он сказал, что пророк создает свой народ. Возможно, вместе со Спинозой нам следует признать желание пророчества непреодолимым и растущим по мере того, как сами массы становятся пророком. Остается не вполне понятным, насколько в действительности эта пророческая функция соответствует нашим политическим потребностям и может вдохновить будущий манифест постсовременной революции против Империи'. Отсюда понятно, насколько острым является литературное, жанровое сознание авторов 'Империи', явно недооцененное ее рецензентами.

'Империя' как литературный артефакт

Вторая часть 'Империи', озаглавленная 'Переходы суверенитета' и посвященная метаморфозам суверенитета в Европе и Северной Америке в условиях Нового времени и постсовременности, по логике вещей должна иметь деловой и предметный характер. И вдруг посреди изложения темы, между главами 'Две Европы, две современности' и 'Суверенитет национального государства', читатель наталкивается на текст 'Гуманизм после смерти человека', посвященный позднему Мишелю Фуко, набранный курсивом и взятый откуда-то с потолка. Точно так же странно выглядит увенчание одной из глав второй части ('Симптомы перехода') вставкой, которая поименована незатейливо, но изящно: 'Бедняк'. Аналогичным образом дело обстоит и с главой 'Имперский суверенитет', к которой присовокуплен текст 'Отказ', где речь идет о произведениях Германа Мелвилла, Джона Максвелла Кутзее и Этьена де Ла Боэси. Примеры можно умножить, но достаточно констатировать, что заканчивается 'Империя' таким же 'курсивным текстом' с символическим названием 'Борец'. Очевидно, что это - литературный прием, которому авторы придают весьма важное значение, но он явно не характерен для философской или политической прозы. Тогда откуда заимствован этот прием?

Ответ на сформулированный вопрос уместно поискать, отталкиваясь от своеобразной стилистики и легко узнаваемой интонации указанных текстов. В основном русле изложения Хардт и Негри говорят как бы от имени коллективного левого разума ('мы'): 'Та Империя, что мы видим перед собой, имеет в своем распоряжении огромные силы угнетения и разрушения, но это никоим образом не должно заставлять нас тосковать по прежним формам господства'. В отличие от этого 'курсивные тексты' представляют собой индивидуальный дискурс кентавра 'Хардт-Негри', они несут в себе некий личностный смысл, на них лежит печать лирической распахнутости. В этом смысле крайне показательны те гимны коммунистической нищете в духе Франциска Ассизского, которые возвысили к небу авторы во вставке 'Бедняк': 'Открытие постсовременности состояло в новом утверждении бедняков в центре (!) политики и производства'. Это если не вера, то иллюзия, которая противоречит всему сказанному авторами о примате в постсовременном производстве имматериального труда. Функция 'курсивных текстов', стало быть, заключается в том, чтобы доносить до читателя 'сокровенное' Хардта и Негри.

Время от времени (не менее трех раз и в решающих 'позитивных', то есть утопических, местах) в книге всплывают 'Индустриальные рабочие мира' - американская пролетарская организация начала ХХ века. Так, в разделе 'Контр-Империя' авторы пишут: 'Индустриальные рабочие мира (ИРМ) есть великий августинианский проект периода современности'. Блаженный Августин является патроном альтерглобализма Хардта и Негри: 'Глобализации должна быть противопоставлена контр-глобализация, Империи - контр-Империя. В этом отношении мы можем черпать свое вдохновение в идеях Блаженного Августина, в том, как он видел путь противостояния клонящейся к упадку Римской империи'. Сдается, что единственным интеллектуалом, который в той же мере, что Хардт и Негри, был одержим ИРМ, является Джон Родриго Дос Пассос, великий представитель авангардного романа: в '42-й параллели', входящей в трилогию 'США', он не только вводит активистов ИРМ в число героев романа, но и дает портреты ведущих деятелей ИРМ Юджина Дебса и Билла Хейвуда. Это сейчас Дос Пассос находится на заднем плане интереса интеллектуального сообщества, а в 1925 году, после выхода в свет его романа 'Манхаттен', Синклер Льюис заявлял: 'Я считаю 'Манхаттен' более важным во всех отношениях, чем любое произведение Гертруды Стайн или Марселя Пруста или даже 'Улисс' Джойса'. Именно в эту традицию авангардного романа вписывали 'Империю' Хардт и Негри.

Тем самым разъясняется дело со вставными 'курсивными текстами'. Этот литературный прием навеян построением романов Дос Пассоса из трилогии 'США', которые содержат четыре конструктивных элемента: вплетенные в сюжет портреты литературных героев; биографии исторических деятелей (селекционер Лютер Бербанк и пр.); 'Новости дня'; внутренние монологи автора, оформленные в виде 'Камеры-обскуры'. В интервью Дос Пассоса 1968 года он вспоминал о своих былых творческих устремлениях: 'В биографиях, в 'Новостях дня' и даже в повествовании я стремился к абсолютной объективности, передавая вступающие в конфликты взгляды. 'Камеру-обскуру' я использовал в качестве отдушины для своих собственных чувств. От этого легче достигалась объективность остальной части книги'. В 'курсивных текстах' Хардта и Негри вперемежку следуют 'камеры-обскуры' и биографии не только реальных людей, но также идей ('Циклы', 'Первоначальное накопление' и пр.), но выдержанные в манере 'мы так считаем', 'нам так видится': 'Мы не будем обсуждать, насколько прав Арриги в отношении заката гегемонии Соединенных Штатов и наступления века Японии. Нас более интересует то, что в контексте аргументации Арриги с позиции теории циклов невозможно распознать момент разрыва системы, изменение парадигмы, событие'. Воздух субъективности 'курсивных текстов' позволяет дышать и объективистскому массиву книги.

Однако назвать массивом это можно только в несобственном смысле. Такой массив насквозь прослоен скрытыми цитатами и отсылками к другим текстам: это - образцовый интертекст в смысле Юлии Кристевой. Приведу только один пример. Авторы эпатажно заявляют: 'Так же как и многие другие большие по объему книги, эта книга может быть прочитана различными способами: от начала до конца, от конца до начала, кусочками, выдержками или по потребностям'. Но этот эпатажный пассаж является скрытой и трансформированной цитатой из авангардного романа 'Игра в классики' аргентинского классика Хулио Кортасара: 'Эта книга в некотором роде - много книг, но прежде всего это две книги. Читателю предоставляется право выбирать одну из двух возможностей: первая книга читается обычным образом и заканчивается 56-й главой, под последней строкою которой - три звездочки, равнозначные слову Конец. А посему читатель безо всяких угрызений совести может оставить без внимания все, что следует дальше. Вторую книгу нужно читать, начиная с 73-й главы, в особом порядке: в конце каждой главы в скобках указан номер следующей. Если же случится забыть или перепутать порядок, достаточно справиться по приведенной таблице'.

'Империя' потому и стала бестселлером, что она весьма искусно сделана с литературной точки зрения. 'Империя' сотворена в расчете на читабельность. В ней нет ничего, что сходствовало бы с непрозрачными текстами Лакана или того же Делеза. Хардт и Негри намекают на это посвященным читателям, предупреждая, что перед ними - книга с фабулой. Что такое фабула? Борис Томашевский в 'Теории литературы' разъяснял это следующим образом: 'Совокупность событий в их причинно-временной внутренней связи мы назовем фабулой'. На своем постсовременном языке о том же толкуют в 'Предисловии' Хардт и Негри. Сначала они обозначают свою тему: 'Разделы первой части вводят в общую проблематику Империи'. Потом рассказывают о 'причинно-временной связи между вводимым тематическим материалом', о фабуле: 'В центральных частях книги - второй и третьей - мы расскажем (!) о переходе от современности к постсовременности, то есть от империализма к Империи. Вторая часть описывает этот переход главным образом с точки зрения истории идей и культуры с ранних этапов современности и вплоть до настоящего момента. Красной нитью проходит сквозь эту часть генеалогия идеи суверенитета. Часть третья описывает тот же самый переход с точки зрения производства, где производство понимается в самом широком смысле, от экономического производства до производства субъективности'. Все логично: как в 'Шуме и ярости' Уильяма Фолкнера, одна и та же история излагается в 'Империи' несколько раз.

Каждый из этих разделов книги построен сюжетным образом. Разница между фабулой и сюжетом состоит в том, что сюжет - это способ, каким рассказывается фабула. Так вот фабула во второй и третьей частях 'Империи' раскрывается по принципу драматического действия: завязка, нарастание конфликта (конфликт понимается Хардтом и Негри вполне традиционно - свои/чужие, друзья/враги: 'Основной вопрос сегодняшней политической философии состоит не в том, начнется ли сопротивление или бунт, но, скорее, в том, как определить врага, против которого нужно бунтовать'), кульминация и развязка, в нашем казусе - загаданная, виртуальная. Внимаем: 'Внутренняя структура 2-й и 3-й частей схожа: в первом разделе каждой из них рассматривается империалистическая, характерная для современности фаза; средний раздел посвящен механизмам перехода, в завершающем анализируется наш постсовременный мир'. Виртуальная развязка вынесена за рамки драматического действия, в четвертую часть: 'В четвертой части мы попытаемся выявить альтернативы, которые на сегодняшний день прочерчивают путь движения по ту сторону Империи'.

Все вышесказанное служило лишь одной внятной цели - показать, что невероятный резонанс 'Империи' у зарубежной и отечественной просвещенной публики менее всего был для авторов счастливым капризом Фортуны. Книга изначально создавалась в расчете на успех, и при ее написании были приведены в действие изощренные литературные средства. Только благодаря форме 'Империи', которая чеканилась в традиции авангардного романа, Хардту и Негри удалось придать некую имагинарную наглядность и осязаемость тем бесплотным сущностям, которые несут на себе содержание книги: антиутопии Империи и утопии контр-Империи.

Имперский Ахриман и контримперский Ормазд

Сказанное выше о литературной форме 'Империи' следует понимать не иносказательно, а буквально. Когда Хардт и Негри пытаются максимально доступным образом описать философский замысел своей книги, они об искомой ими онтологии постсовременности, создаваемой исходя из того топоса, где 'творится история', рассуждают в терминах искусства, в терминах театра: 'Это вопрос о преобразовании навязанной массам необходимости как условии возможности освобождения, новой возможности в новом пространстве всего человечества. Вот когда начинается онтологическая драма (!), когда поднимается занавес над сценой (!), на которой развитие Империи становится ее же собственной критикой, а процесс ее формирования становится процессом ее ниспровержения. Эта драма является онтологической в том смысле, что здесь, в ходе этих процессов, производится и воспроизводится бытие. По мере развертывания нашего исследования эта драма будет прояснена и объяснена гораздо более полно'.

Главными действующими персонажами в этой онтологической драме, по мифологической логике авторов, являются Империя и контр-Империя: 'Глобализации должна быть противопоставлена контрглобализация, Империи - контр-Империя'. Последние так же неразрывно связаны между собой, как Ахриман и Ормазд в зороастризме. Их рождает одно и то же онтологическое лоно. Противостояние здесь этих сыновей верховного бога Зервана также представляет собой вселенскую борьбу зла и добра, 'онтологическую драму' в четырех мировых циклах, каждый длительностью 3000 лет. Завершается эта борьба Ормазда с Ахриманом разгромом последнего и приходом эры вечного блаженства. Обетованием такого вечного блаженства заканчивается и 'Империя': 'Биовласть и коммунизм, кооперация и революция объединяются - в любви, простоте и невинности. Это и есть безудержная радость быть коммунистом'.

Для методы Хардта и Негри в их описаниях Империи и контр-Империи свойственно несколько прямолинейное гипостазирование тенденций, как бы повышение их в ранге и изображение в качестве протокольно удостоверяемых реальностей. В отличие от онтологии Гегеля и Маркса онтология Хардта и Негри - это не концепция действительного, а теория виртуального, возможного и тенденциального (потенциального). Отсюда недоумения интерпретаторов 'Империи', которым невдомек, как воспринимать нарисованную авторами картину - или как нечто еще только предстоящее, или как уже существующее, как говорится, в натуре. Так, Александр Дугин в отклике на книгу немного простодушно признавался: 'Для россиянина знакомство с такими трудами, как 'Империя' Негри и Хардта, подобно освежающему душу. Это оздоровительное, терапевтическое чтение. Когда мы читаем о мире, который то ли уже состоялся, то ли вот-вот состоится, нас одолевает здоровая оторопь. Постойте, постойте, о чем это они?' Но оторопь читателей - это, как говорится, цена вопроса, а сами авторы, по-видимому, никаких сомнений в адекватности своего описания постсовременного мира не ведают. Так, Негри в данной связи категорически утверждает: 'Достаточно пройтись по сайтам Интернета (пройтись по сайтам, а не по промышленным городам Германии или хотя бы по 'силиконовой долине' в Америке. - С.З.), чтобы убедиться в наличии глобального измерения рынка, каковое являет собою не только единичный опыт, порожденный экономическим сознанием, или же горизонт, открывшийся после долгих блужданий воображения, а вполне реально ныне существующую организацию. Более того, новый порядок'. Но если мировой рынок - это реальность, то новый порядок, Империя - это гипостаза. Предположение, которое, однако, для Негри является достоверностью, которой он суггестивно стремится одарить внушаемых читателей.

С учетом сказанного становится понятным выдвинутый выше тезис, что описание Империи в книге Хардта и Негри выполнено в стилистике антиутопии, в то время как контр-Империя есть не что иное, как утопия. По оценке проницательного аналитика утопической литературы Виктории Чаликовой, 'большинство современных утопий - не модели совершества, а либо альтернативы настоящему, с высоты которых оно судится, либо попытки представить себе реализованными последствия определенных теорий, моделей, проектов' ('Утопия и утопическое мышление'). 'Империя' преодолевает это 'либо - либо', превращая его в 'и то и другое': контр-Империя трактуется здесь как альтернатива Империи, которая и есть для авторов подлинное настоящее; но поскольку Империя представляет собой всего лишь теоретическую конструкцию, то утопия контр-Империи выступает как умственное претворение, проекция выводов из этой конструкции. Согласно той же Чаликовой, антиутопия - это 'миф о будущем рае как враждебном личности', а в литературном плане - 'карикатура на позитивную утопию'. Хардт и Негри выражают эту же мысль на языке Гегеля: 'Утверждение, что Империя является благом в себе, все же не означает, что она является благом для себя' (курсив авторов. - С.З.). Образ Империи в их книге носит антиутопический характер: в окончательном анализе Империя предстает как не только стилистический, но и онтологический паразит на теле контр-Империи.

Негри задним числом высвечивает мотивы, которые побудили его и Хардта предложить конструкцию Империи. Эти мотивы основаны на неправильных силлогизмах: 'Две базовые идеи лежат в основании книги 'Империя', которую я написал совместно с Майклом Хардтом в промежуток времени между войнами в Персидском заливе и в Косово. Первая заключается в том, что не может быть (!) глобального рынка (того, о котором говорят после падения Берлинской стены, то есть выступающего не только в качестве примера для подражания в области макроэкономики, но и в качестве политической категории) без соответствующей формы юридического правопорядка и что таковой правовой порядок не может существовать без власти, которая гарантировала бы его дееспособность, действенность, эффективность'. Не может быть, потому что не может быть никогда. 'Вторая мысль, - продолжает Негри, - заключается в том, что правовой порядок глобального рынка (который мы называем 'Империей') обозначает не просто новое лицо верховной власти, на построение которой он направлен: он отмечает также появление новых жизнеспособных сил неподчинения в производственной сфере и в области классовой борьбы'. Согласно Негри с политической точки зрения всемирный рынок объединяется вокруг того, что во все времена представлялось в виде признаков суверенитета, то есть верховной власти, монопольного господства: полномочий в военной области, в сфере кредитно-финансовой, информационной, культурной и даже языковой политики. Но поскольку Империя - это в представлении Хардта и Негри - глобальная сеть без Центра, то есть атрибуты без субстанции, все указанные признаки монтируются вокруг вакуума.

Для представления виртуальности в качестве реальности Хардт и Негри применяют два методологических подхода, которые, по их словам, равным образом являются недиалектическими (марксизм Хардта и Негри - это сконструированный ими квазимарксистский фантазм без диалектики, и тут они идут след в след за Фуко и Делезом): 'Первый подход, критический и деконструктивный, ставит своей целью разрушить гегемонистские языки и социальные структуры, открыв, таким образом, альтернативный онтологический базис, присущий творческим и производственным практикам множеств'. Множество - это сингулярность; это введенный Хардтом и Негри новый гипотетический субъект истории, который они противопоставляют народу, массам, толпе и общественным классам. Как они пишут в продолжающей 'Империю' книге 'Множество', 'множество является активным социальным субъектом, действующим на базе того, что связывает личности воедино. Множество - внутренне разнообразный, сложный социальный субъект, строение которого базируется не на идентичности или единстве и тем более не на отсутствии различий, а на том, что в нем есть общего'. Согласно авторам множество не является политическим организмом, в котором один командует, а остальные подчиняются его приказам. Скорее, это самоуправляющаяся живая плоть. Сингулярность в смысле Стивена Хокинга3. 'Множество оказывается единственным социальным субъектом, способным реализовать идею демократии, понимаемой как управление каждого каждым'. Моделью 'множества' для Хардта и Негри является община учеников Иисуса, которая готовится к исполнению своей миссии в мире: 'Как в день Пятидесятницы, только на светский лад, тела смешиваются, и кочевники говорят на одном языке'. Правда, память изменила авторам: в день Пятидесятницы почтенное собрание 'человек около ста двадцати' говорило вовсе не на одном языке: 'И исполнились все Духа Святого, и начали говорить на иных языках' (Деян. 2, 4). Да и собравшиеся в Иерусалиме евреи были оседлыми горожанами, а вовсе не кочевниками.

Под маркой множества Хардт и Негри осуществляют последовательную деконструкцию суверенитета, национального государства, труда, традиционного и модерного общества, этничности, самотождественной личности. В арсенал этой тотальной деконструкции входят все авангардные концепции последних лет - теория глобализации, доктрина 'информационного общества', учение Делеза о переходе от 'дисциплинарного общества' в смысле Фуко к 'обществу контроля', идеи Делеза и Гваттари о детерриторизации и номадизме, концепция 'аматериального' и 'аффективного' труда, теория коммуникаций, принципы сетевой организации информационного обмена и производства. Это что касается первого подхода авторов 'Империи'.

Другой подход, по мнению Хардта и Негри, сводится к следующему (и с этим подходом связаны их упования на внесение своего оригинального вклада в осмысление глобализованного мира постсовременности): 'Второй, конструктивный и этико-политический подход стремится направить процессы производства субъективности на создание реальной общественной, политической альтернативы, новой конститутивной власти'. Конститутивная власть - это тот потенциал множества (или множества множеств), который способен совершить революцию и учредить Новый Мир. Новый Порядок. При этом Негри не останавливался здесь и перед самым крайним заключением: 'Так мы приходим к выводу нашей статьи. От партии требуется доказательство большой радикальности, способности смести избитые, старые или нынешние идеи. Так, чтобы движение преобразовывалось в настоящую практику конститутивной власти. В той степени, в какой она предвидит закон, конститутивная власть всегда является формой диктатуры (но есть диктатура и диктатура: фашистская форма не тождественна форме коммунизма, хотя мы совсем не считаем вторую предпочтительней первой)'.

Собственно говоря, категория 'производства субъективности' также заимствована авторами 'Империи' у Фуко и Делеза, но Хардт и Негри придают ей расширительное значение и фокусируют на проблеме формирования субъекта постсовременной революции: 'В области производства и регулирования субъективности и возникает важнейшее пространство борьбы <:> Именно в области производства и регулирования субъективности и в разделении понятий политического и экономического субъекта мы можем обнаружить основу для будущих выступлений протеста, в которых заново будут поставлены принципы организации власти и равновесия сил - подлинной кризисной ситуации, а возможно, даже и революции'.

Некоторая абстрактность и расплывчатость формулировок Хардта и Негри, злоупотребление сослагательным наклонением связаны еще и с тем, что эту вожделенную революцию они пытаются осмыслить по аналогии с победным шествием христианства в Римской империи: 'Позволим себе одну аналогию, возвращающую нас ко временам зарождения христианства в Европе и его распространения в эпоху заката Мирской империи. В ходе этого процесса был создан и собран огромный потенциал субъективности как пророчество о грядущем мире, хилиастический проект (под 'хилиазмом' понимается тысячелетнее Царство Божие на земле и учение о нем. - С.З.). Эта новая субъективность выступила как абсолютная противоположность духу имперского права - как новый онтологический базис. С точки зрения имперского права Империя представлялась 'полнотой времен' и единством всего, что считалось цивилизацией, однако тотальности Империи был брошен вызов с абсолютно иных онтологических оснований. Точно так и сегодня'. В 20-е годы прошлого века были распространены сопоставления аскетизма 'военного коммунизма' со стилем жизни раннехристианских пустыннических общин, а коммунистической морали - с братской этикой Иисуса.

Однако обращение поборников 'плана имманенции' к опыту раннего христианства трудно объяснить чем-либо иным, нежели стремлением в прозелитических целях мобилизовать криптотеологический потенциал коммунизма. Так, подобно Иисусу ('Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет' - Ин. 11, 25), молодой Маркс в 'Экономическо-философских рукописях 1844 года' в буквальном смысле слова проповедует воскресение плоти, взятой в качестве природы, предвещает одухотворение плоти и претворение духа в плоть: для него коммунистическое общество есть 'законченное сущностное единство человека с природой, подлинное воскресение природы, осуществленный натурализм человека и осуществленный гуманизм природы'.

Однако это отнюдь не было последним словом марксизма по теме производства субъективности. Хардт и Негри в манере 'Ленин после Ленина' стремятся приспособить ленинские работы об империализме к собственной проблематике: 'Ленин обеспечил нам набор инструментов, ряд механизмов для выработки антиимпериалистической субъективности'. Однако непостижимым образом авторы, которые намереваются 'за Маркса' дописать недостающие тома 'Капитала', прошли мимо того основополагающего обстоятельства, что проблема 'производства субъективности' была эксплицитно поставлена самим Марксом. Кстати, этого не видели и советские марксисты. Вот решающий фрагмент из 'Введения' Маркса к Grundrisse, где речь идет о производстве субъективности не только в личностном, но и в телесном смысле: 'Потребление есть также и производство, подобно тому, как в природе потребление химических элементов есть производство растения. Что, например, в процессе питания, представляющем собой одну из форм потребления, человек производит собственное тело, - это ясно: но это же имеет силу и относительно всякого другого вида потребления, который с той или иной стороны, каждый в своем роде, производит человека, это - потребительное производство. Однако, говорит политическая экономия, это идентичное с потреблением производство есть второй вид производства, проистекающий из уничтожения продукта первого. В первом производитель себя овеществляет, во втором - персонифицируется произведенная им вещь' (курсив мой. - С.З.). Следовательно, основополагающий для капиталистического производства процесс овеществления имеет своей оборотной стороной процесс персонификации, производство человека, сотворение субъекта. Центральные для 'Империи' категории 'производства субъективности' и 'биополитического производства', которые Хардт и Негри возводят к Фуко и Делезу, фактически предвосхищены и обоснованы Марксом.

Отсюда понятно, на каком диком недоразумении основана вся экспозиция проблемы 'биополитического производства' в 'Империи'. Плохо прочитав Маркса, Хардт и Негри молятся на лекцию Мишеля Фуко 'Рождение социальной медицины', читанную в университете штата Рио-де-Жанейро в октябре 1974 года, с ее тезисом: 'Контроль общества над индивидами осуществляется не только через сознание или идеологию, но и в теле и вместе с телом. Для капиталистического общества важнее всего биополитическое, биологическое, соматическое, телесное измерения'. Из вышесказанного очевидно, что все это не стало бы для Маркса новостью. И вряд ли он удостоил бы чем-либо другим, кроме грустной улыбки, следующий пассаж Хардта и Негри: 'Одной из основных задач исследовательской стратегии Фуко в этот период был выход за рамки различных версий исторического материализма, включая некоторые варианты марксистской теории, которые рассматривали проблему власти и общественного воспроизводства на надстроечном уровне, отделенном от реального, базисного уровня производства'.

***

'Империя' без обиняков была названа Фредериком Джеймисоном 'первым великим теоретическим синтезом нового тысячелетия'. Допустим. Однако нам никогда не уйти от никем не опровергнутого тезиса Гегеля, которого Хардт и Негри тоже вроде бы чтят, хотя и менее Спинозы: 'Философия - это эпоха, постигнутая в мысли'. Иначе говоря, философия только тогда реализует свою сверхзадачу, она лишь в том случае исполняет свое 'то, ради чего', когда она оказывается способной познать собственную современность. Современность - вот тот философско-исторический оселок, на котором проверяется онтологическая состоятельность философии, ее экзистенциальная релевантность.

Именно проблема современности стояла в центре классического 'неомарксизма' ХХ века - будь то в метамарксизме Георга Лукача и Карла Корша, будь то в 'критической теории' Макса Хокхаймера, Теодора Адорно и Герберта Маркузе, будь то в 'марксизме с человеческим лицом' Эвальда Ильенкова и Карела Косика или в структуралистском марксизме Луи Альтюссера и его школы. Но этот классический неомарксизм в 'Империи' аккуратно обходится стороной.

Для Хардта и Негри имперская постсовременность - это 'враг', который, как Вольтерова 'гадина', должен быть 'задавлен'. Их философия лишена всякой позитивности и аффирмативности в плане 'сегодняшнего дня', ее лейтмотивом является отрицание. Позитивность не дана, а загадана. Между тем, согласно Лукачу, гегелевское 'примирение' с действительностью, реакционное в политическом плане, увенчание Гегелем философии истории современностью, понятой именно как 'примирение', означает (пусть даже у Гегеля оставшееся по большей части неосознанным и недооцененным) более внутреннее соединение логических категорий с формами строения капиталистического общества, следовательно, гораздо большую близость к действительности, нежели то соприкосновение с ней, какое когда-либо было достижимым для Фихте - и для авторов 'Империи'. Следовательно, насколько более революционным, чем у Гегеля, является настрой у данных активистских философов, настолько же чисто утопическим он у них остается. Между тем Гегель сумел воспринять в свою систему категорий внутреннее общественное строение современности (включая сюда выводящие ее за собственные пределы тенденции). 'Это означает: гегелевские категории в их логическо-методической последовательности намного более зависят от исторического следования ступеней реального развития, нежели категории Фихте. Когда сам конкретный исторический процесс понимается, как это свойственно Марксу и Энгельсу, в качестве подлинно диалектического бытия, которое в наших мыслях только доводится до сознания, тогда из него самого могут быть вычленены решающие тенденции общественного развития, которые тем самым выступают в качестве предмета науки. Наука, которая при этом возникает, способна в качестве науки руководить праксисом: благодаря этому становится методически возможной Realpolitik во всемирно-историческом смысле'.

Собственно, Лукач указывает тут на ахиллесову пяту активистской философии истории: ее неспособность постичь современность таким образом, чтобы это постижение могло служить путеводной нитью для практического действия, для руководства революционной практикой, для 'реальной политики' в смысле изменения мира, трансформации его на онтологическом уровне. Хардт и Негри занимают многие страницы 'Империи' своими рассуждениями об онтологии, однако какие онтологические опоры и ориентиры для политики, для революционной стратегии может дать концепция современности, подобная следующей? Цитирую: 'Это полночь в ночи призраков. И вновь воцарившаяся Империя, и множества, обладающие новыми созидательными способностями, основанными на интеллекте и кооперации, движутся в потемках, и ничто не может осветить нашу дальнейшую судьбу'. В заключение своего высокохудожественного описания современности авторы задают сакраментальный вопрос: 'Можно ли в этой ночной тьме строить содержательные теории, обладающие прогностической силой и применять к текущим событиям какие-либо определения?'

От построения содержательных теорий с прогностической силой Хардт и Негри по возможности воздерживаются, но зато с тем большим энтузиазмом ударяются в мифотворчество. Тень Жоржа Сореля с его политическим мифом бродит по 'Империи': 'Начинает формироваться материальная мифология разума, она создается языками, технологиями и всеми средствами, составляющими жизненный мир. Это - материальная религия чувств, освобождающая множества от всяких остатков суверенной власти и от 'длинной руки' Империи в любых ее проявлениях. Мифология разума - это символическая и образная артикуляция, позволяющая онтологии множеств найти свое выражение в деятельности и сознании. Мифология языков множеств раскрывает телос Града земного'.

Отсюда понятно, что сугубо мифологическими являются также предложенные Хардтом и Негри трактовки революции, революционной ситуации, революционного субъекта, революционного лидерства. Коммунистическая революция предстает у них либо в обличье процесса, подобного экспансии первоначального христианства в рамках Римской империи, в качестве 'хилиастического проекта'; либо в виде спонтанного протеста, бунта, мятежа множеств, который никогда не был и не может быть иным, нежели 'бессмысленным и беспощадным'.

Революционная ситуация в мифотворческой перспективе авторов репрезентируется смыслообразом извивающейся змеи, готовой ужалить Империю в любую секунду и тем самым моментально покончить с ней: 'Признаться, мы полагаем, - пишут Хардт и Негри без тени улыбки, - что старый крот Маркса (крот истории. - С.З.) раз и навсегда умер. На самом деле нам кажется, что сейчас, в процессе становления истории, разветвленные ходы крота сменяются бесконечными изгибами змеи' (кстати, символ змеи авторы позаимствовали опять-таки у Делеза). Это означает, что революционная ситуация сегодня существует в любую секунду и в любом пункте пространства Империи: 'Возможно, что чем больше капитал распространяет свои сети глобального производства и контроля, тем большую мощь способен обрести каждый очаг восстания. Просто, направляя силы в одну точку, концентрируя свои энергии как тугую, сжатую пружину, эти выступления броском змеи наносят удар прямо по высшему выражению имперского порядка. Империя представляет собой мир поверхностей, виртуальный центр которого может быть непосредственно достигнут из любой его точки, из любого очага сопротивления'. Чудеса, да и только.

И целиком курьезный характер имеет видение Хардтом и Негри революционного субъекта постсовременности. Отрицание революционного промышленного рабочего класса развитых капиталистических стран - не новость уже после помянутого Жоржа Сореля и Владимира Ленина, указавшего на антиреволюционность 'рабочей аристократии', а после 'Одномерного человека' Маркузе это и вовсе трюизм, социально-философская банальность. Но кто заступает на его место в революции? Хардт и Негри говорят об этом высокопарно, но по обыкновению эзотерично и сумеречно. Движение с прописной буквы. Дезертиры любого сорта. Маргиналы и люмпены, отбросы постмодерна. Новые бедняки. Сексуальные и национальные меньшинства. Экологи и альтерглобалисты. Феминистки. Безработные и мигранты. Номады и сектанты. И - tutti quanti, то есть все прочие в данном роде. Все это было бы хорошо и прекрасно, но неясно одно: как это разношерстное воинство способно поразить Империю в ее невралгический пункт 'броском змеи'? Этот прием под силу далеко не всякому мастеру восточных единоборств, и как его нанесут забытые Богом и людьми обитатели трущоб и свалок, не известно никому в подлунном мире. Неизвестно это также Хардту и Негри.

И последнее замечание. Тем, кто продолжает удивляться литературному и коммерческому успеху 'Империи' Майкла Хардта и Антонио Негри, я бы посоветовал перечесть взвешенные слова Понтия Пилата, сказанные им великому утописту и этическому анархисту Иисусу, в воинстве которого помимо представителей вышепоименованных человеческих категорий были еще и проститутки, мытари, шпионы и рыбаки: 'Так, так, - улыбнувшись, сказал Понтий Пилат, - теперь я не сомневаюсь в том, что праздные зеваки в Ершалаиме ходили за тобою по пятам'. Платежеспособный салонный коммунизм снова в моде у просвещенной публики.

Примечания

1 Socal A. Transgressing the Boundaries: Toward a Transformative Hermeneutics of Quantum Gravity // Social Text. 1996. №46/47. Spring/Summer.

2 Диспозитив (франц. dispositif) - порядок, расположение как 'диспозиция', а также устройство, аппарат, механизм: термин философского структурализма (Альтюссер, Фуко) Диспозитив имплицитно конституируется в качестве гештальтного инварианта типовых для соответствующей культуры стратегий осуществления политической и когнитивной практик.

3 'Сингулярность - точка в пространстве-времени, в которой кривизна его становится бесконечной'. См.: Хокинг С. Краткая история времени. СПб., 2000. 'Сингулярность' - это один из важнейших концептов Делеза.