Rambler's Top100

ИНТЕЛРОС

Интеллектуальная Россия

INTELROS.RU

Intellectual Russia


Александр Неклесса

 

 

СТРАТЕГИЧЕСКАЯ симфония*

 

 

На вопросы помощника научного руководителя Центра стратегических разработок Северо-Запад Натальи Труновой, касающихся стратегии и ее модификаций в современном мире, горизонтов стратегического анализа и планирования, связи между стратегией, политикой и экономикой, методов и способов предвидения будущего отвечает заместитель директора Института экономических стратегий Александр Неклесса.

– Александр Иванович, я коротко расскажу, с чем связаны мои вопросы: с момента опубликования доктрины развития Северо-Запада прошел определенный период, в течение которого в регионах появились собственные стратегические разработки, а в четырехлетних программах развития (губернаторских) позиции, непосредственно связанные с данной доктриной. Так родилась идея просмотреть все эти возникшие и продолжающие рождаться концепции на предмет их реальной стратегичности. Однако, занимаясь этой работой, я поняла, что критериев, по большому счету, как бы и нет.

Реально существует два формата подобных документов: (а) ориентированные на альтернативные образы будущего и другие динамичные контексты; (б) «замкнутые на себя», квазиавтаркичные программы развития. Можно сказать, что первые работают с процессом развития, а вторые, более шаблонные, связаны в основном с процессом воспроизводства. Что все же не отменяет их стратегичности. В связи с этим у меня возникло два вопроса:

·         на основании чего можно установить стратегия это или нет, по каким элементам и блокам можно пытаться это определить;

·         и второй вопрос, связанный уже с региональными стратегиями – какие факторы или условия должны быть учтены для фиксации их стратегичности?

Во многих стратегиях важным фактором является, к примеру, географическое или геополитическое положение. И это, на мой взгляд, один из возможных критериев оценки. Вторым фактором могла бы стать оценка ресурсов, потому что цели могут быть поставлены наполеоновские, а ресурсов для их реализации на деле не оказаться. Пример с Калининградом: в «Модели развития – 2001 года» говориться о необходимости развивать туристический бизнес, хотя лишь один сайт в Интернете рекламирует базы отдыха Калининградской области, а земли, годные для развития туризма, уже скуплены, но совсем для других целей. Так что момент реалистичности в стратегиях тоже, наверное, должен присутствовать. Мне, однако, хотелось бы уловить саму суть стратегического подхода к тем или иным явлениям.

– Здесь я услышал для себя два вопроса: первый касается критериев стратегичности, второй – ее наполнения. Сразу же оговорюсь, под стратегией до сих пор понимаются достаточно различные коды мыслительного действия, это полисемантическая конструкция, и мнения относительно ее специфического содержания порой существенно разнятся.

Генезис стратегии проистекает из динамичного искусства войн (явных и тайных) и познанных принципов ведения «большой игры». Но при этом возникает распространенная ошибка – смешение стратегии и политики, хотя подчас, действительно, это сложно расчленяемые понятия, своего рода ДНК и РНК властных комбинаций. Мне, однако, кажется, что причина подобного неразличения в значительной мере также психологического свойства. Сейчас само слово «стратегия» любят употреблять как обладающее более высоким статусом, как «более красивое». Может быть именно поэтому, читая современные документы, сталкиваешься с тем, что политика сплошь и рядом называется стратегией. В чем все-таки разница? У стратегии есть чувство масштаба (стратегия – умение мыслить масштабно) и три специфические составных части:

1.       Первая из них, лежащая, в общем-то, на поверхности, – целеполагание. Но в отличие от практической политики, именно скорее деятельное целеполагание, нежели просто формат и рамки достижения цели. Политика – понятие широкое и многозначное, претендующее на охват всякой целенаправленности в человеческой практике. Существует ее широкий горизонт, ее абсолют – своего рода «политика-маршал» (или точнее, пожалуй, «государь»), высшее выражение практической мысли. И, одновременно с этим, более узкое, более прагматичное прочтение – текущая повседневность, конкретные «солдаты-политики».

Можно также говорить о политике как об архитектонике человеческих побуждений, как об энергийном пространстве и картографии распределения земной власти. Наконец, как о принципиальной оргсхеме всех и всяческих цепочек управления. (Что, в целом, пожалуй, ближе к пониманию политики Аристотелем.) И о политике как об искусстве мотивации человеческой деятельности, как о совокупности, о своеобразном «сериале» последовательных операций в данной области. (Здесь уже находится, скорее, сфера рассуждений Макиавелли, ареал «политики как искусство возможного».)

Политика, в сущности, – это целенаправленная проекция власти на некоторое предметное поле. Она тяготеет к достижению того или иного властного результата – изменения параметров реальности – и потому занимается материями, необходимыми для обеспечения желаемого эффекта. Конечно, и в политике прописана своя цель, – но акцент сделан все же на общих принципах и параметрах жизнеустройства, а не на конкретном формотворчестве, не на деятельном целеполагании как таковом. Определение конечной цели для того или иного субъекта действия есть специфическое тело особого движения ума, возникающего в данном контексте, особого агента действия («политического генерала», пользуясь введенной выше метафорикой), – стратегии, которая, чтобы быть оптимальной, должна правильно распорядиться обстоятельствами и ресурсами своего случая. Стратегия, таким образом, есть высшее выражение действия.

У стратегирования иная конфигурация, другая доминантность, нежели у политического мотива. Для него самое существенное – верно определить обозримую и значимую цель, «реперную точку», выделив ее в зыбком океане возможностей и вероятностей, наметив при этом общий вектор, генеральную идею правил и процедур продвижения к ней. Иначе говоря, цель должна находится в поле возможностей и, одновременно, – чтобы получить действительно стратегический результат – должна трансцендировать их конвенциональность. То есть речь идет все-таки не о практических алгоритмах действия в той или иной ситуации, а, скорее, о некотором их смысловом стержне, об идеальной и в то же время вполне конкретной модели, о стратегической матрице, объединяющей всю релевантную сумму действий, определяющей примат качественных параметров над количественными. (Как частный случай данное специфическое свойство отражено в феномене стратагемов, этой «тактической отрасли» стратегирования). Мы, конечно же, привыкли, что в стратегии прописаны пути ее реализации, но, вообще-то говоря, это следующий «этаж», который исполняется средствами конвенциональной политики (или «солдат-политик»).

Что же касается других составных частей стратегического комплекса, то им нередко вообще не уделяется должного внимания, поэтому ряд формальных стратегий, с моей точки зрения, реальными не являются. И об этих важных компонентах следует, наверное, поговорить чуть подробнее.

2.       К ключевым элементам стратегической головоломки относится также определение релевантного контекста. Это не менее серьезная задача, чем определение цели, потому что правильное решение первой части невозможно без второй. Попробуйте определить местоположение некой географической цели и поразмышлять над выбором оптимального к ней маршрута, не имея хоть каких-либо карт.

Чтобы действовать стратегически, необходимо представлять круг актуальных закономерностей, проявляющихся в событиях и способах мышления людей. Описание релевантного контекста, однако же, сложнее, чем кажется на первый взгляд, потому что есть: (а) контекст известный, (б) контекст актуальный и (в) контекст грядущий, еще только складывающийся. И если данная многослойная формула осознается, хотя бы на интуитивном и практическом уровне, – уже хорошо. Однако гораздо чаще систему целеполагания выстраивают в рамках «сложившегося контекста», что подчас означает – в рамках устаревшей и потому ущербной картины мира, с учетом уже не существующей реальности (и без учета новых влиятельных факторов). Надо, правда, отметить, что в ряде ситуаций это особой роли не играет, например, в тех случаях, когда среда инертна.

Но мы, как я понимаю, обсуждаем сейчас стратегирование в социальной сфере (в широком смысле этого понятия, включая и политическую и экономическую проблематику; т.е. понимая социальность как интегрирующее понятие). И в этой динамичной области человеческой деятельности знание еще непознанного, но реального, «сиюминутного», а еще лучше – становящегося, грядущего контекста, весьма актуально.

Среда обитания современного человека – динамична, условия практики – изменчивы. Актуальный контекст частично прописан, частично нет. Степень новизны тех или иных его элементов нередко уясняется лишь непосредственно из практики, порой ценою жестоких уроков, нечто постигается заранее, исходя из профессионального опыта и интуиции, что-то на основании оказавшемся состоятельным прогноза. Причем хорошо схваченный актуальный контекст имеет специфический, не слишком приятный оттенок, – он носит синтетический, не полностью отрефлексированный, «химеричный» характер (и это его достоинство, а не недостаток). Когда вниманию планировщика предлагают две прописи, отражающие текущее состояние дел: одну – гладко прописанную на основании солидных источников, другую – представляющую несколько клочковатый текст, наполненный заусенцами неустоявшегося, но актуального опыта, – то вторая модель на практике являет собой бóльшую ценность, что бывает, к сожалению, подчас совершенно не очевидно и осознается лишь впоследствии.

Сложившийся и хорошо прописанный контекст – лишь платформа, «поле» развертывания некоторой ситуации. Тут и возникает проблема опознания статуса реальности: изменившегося, но пока еще не формализованного положения вещей, а также проблема работы с поступающей информацией. Однако вот еще один парадокс – для стратегирования информация порой является не благом, а своего рода гирями. Все дело в критериях ее оценки, которых, если вдуматься, в подобной ситуации у нас острый дефицит (особенно, если дело касается реальной новизны).

Оперируя со вполне солидными источниками, описывающими те или иные элементы релевантной ситуации, мы легко можем впасть в ошибку, познавая контекст, который на деле не существует. Потому столь важна фигура эксперта не только обладающего профессиональными знаниями, но также являющегося носителем живого опыта – межсистемной, интердисциплинарной «ориентации на местности», выраженной в профессиональной интуиции. И одновременно с этим – необходимо наличие некоторого фундаментального инструментария, не слишком подверженного ветрам перемен. Так что добывание сведений и их анализ – два разных искусства и достаточно различные сферы деятельности (цена пониманию этого факта порой оплачивается гибелью государств, не говоря уже о фиаско их систем стратегической разведки).

Однако наиболее сложен для моделирования третий вид контекста – лишь прорисовывающийся, гипотетичный; его познание и учет связаны с важнейшей темой преадаптации, здесь же ограничимся лишь указанием на высокую ценность уяснения его существа и хотя бы некоторых пропорций.

3.       Третья позиция стратегического комплекса – определение субъекта стратегии. Подчас, излагая данную позицию, видишь на лицах недоумение: настолько субъект кажется естественным, вполне определенным компонентом стратегии. И это действительно так, точнее, должно быть так, но на практике далеко не всегда бывает верно определено в смысловом тексте стратегии, из-за чего впоследствии возникают совсем не простые коллизии.

Попробую пояснить то, о чем говорю, на близком Вам примере. Когда речь идет о стратегии Северо-Западного региона, я могу задать «детский» вопрос: «А простите, что это такое в смысле субъектности?» Потому что можно насчитать полдюжины субъектов, равно значимых в данной позиции: например, представитель президента, лицо, безусловно, выражающее интересы округа, но интересы, прочитываемые с точки зрения федерального центра. Это одна позиция.

Другой потенциальный субъект – сумма интересов руководителей областей (причем различная в различных конфигурациях), понятно, что у них может быть иное целеполагание. Далее – бизнес-элита региона, ее корпорации – еще более сложное образование, к тому же вряд ли преследующее единые цели. Она, тем не менее, также субъект стратегирования, и даже может создать собственный, альтернативный орган по стратегированию, а интересы ее могут лежать в широком диапазоне от «регионального патриотизма» до предпочтения транснациональных схем развития. И при этом согласитесь, бизнес-элита в своих различных ипостасях не является прямо заявленным, очевидным, лежащим на поверхности субъектом стратегии региона. Наконец, – население округа, имеющее собственные интересы, а значит и свое прочтение стратегии. И так далее.

Уверяю Вас, на каждой из этих позиций нас ждут дополнительные сюрпризы. Но в данном случае мы разбираем не систему стратегирования Северо-Западного округа, а теоретическую проблему. Таким образом, третья, причем наиболее неочевидная позиция – определение субъекта стратегии. Надо сказать, что на практике это всегда несколько двусмысленное понятие, потому что, если кто-то заказывает стратегию, то стратегия, как правило, и делается для него, а это может иногда расходиться с формальной прописью. Или же работа может быть выполнена буквальным образом, и тогда ее результат может разойтись уже с интересами непосредственного заказчика.

– Действительно, это важная проблема. Корпоративные стратегии, если они есть, – в основном закрытые.  Так называемых населенческих, – просто не существует. А то, что выдается за региональные стратегии…

– Это в основном версии корпоративных...

– Трудно не согласиться. Мой вопрос заключается в том, каким же образом можно увязать интересы разных субъектов при смене масштаба. Может ли подобный, интегрирующий различные интересы субъект быть искусственно создан? На Северо-Западе была попытка создать такого гомункулуса – своего рода тройственный союз бизнеса, власти и населения. Удалось это или нет – мнения разнятся. Но каким образом, за счет каких действий эту коллективную субъектность потом удерживать?

– Путь Вы уже наметили – это корпоративные стратегии, но в другом смысле, нежели в предыдущем рассуждении. Здесь ключевое слово – консенсус – понимаемый как «собирание интересов». Трудность, которую придется при этом преодолевать, может быть обозначена как проблема «лебедя, рака и щуки». То есть должен быть доминирующий социальный субъект, «региональная корпорация», которая в разработке и реализации стратегии заинтересована больше, чем другие субъекты.

Второе, о чем хотелось бы сказать, – удержание реалистичности стратегирования, потому что, когда все эти материи увязываются лишь на формальном уровне (на основе теории игр и так далее), то подчас возникают совершенно тупиковые ситуации. Особенность же социальной деятельности – императив сохранения динамической целостности системы, купирование социальных разрывов, особая конструктивность, проявляющаяся, в частности, в феномене «дьявольской альтернативы»…

Единство легко достигается в мобилизационной ситуации, когда создавшееся положение чревато общей деструкцией и у субъектов есть веская причина совместить свои интересы в деятельный консенсус. Сложнее приходится в ситуации изобилия или неопределенности: у каждого из субъектов своя правда и свой горизонт поисковой активности. В сущности, мы имеем нечто, отдаленно напоминающее синергию левого и правого полушарий мозга, где тоже актуальна проблема выработки единой стратегии действий (и своя типология фундаментальных неудач, – например, шизофрения).

То есть здесь с точки зрения стратегического анализа присутствуют два компонента – выявление объективных интересов и выделение обобщающей доминанты. Вместе оба компонента дают стратегию, а частность, вырванная из этого контекста, дает что-то другое. Чаще всего в этом случае сталкиваешься с той или иной формой частной политики – с системой мер по обеспечению достижения какой-либо автономной цели.

Сама материя социального текста чем-то нам помогает, а не усложняет ситуацию, поскольку на социальном материале все же чаще проявляется конструктивность действующих субъектов (что с формальной точки зрения вроде бы совсем не обязательно). По крайней мере, так было, хотя можно смоделировать и иной социальный космос, ориентированный на деструкцию. В конструктивном же космосе всегда можно находить баланс интересов с выделением консенсусной доминанты. На этом, кстати говоря, базировалась такая стратегическая формула международных отношений как «равновесие страха». И то, что в настоящее время доктрина сдерживания становится неэффективной, наводит на серьезные размышления…

– Александр Иванович, если позволите, следующий вопрос как раз по расчленению понятий политики и стратегии. Потому что политика-то как раз ассоциируется с «видением» субъектов друг друга…

– Конечно, я практически не рассматривал политику: у политики, безусловно, есть свое специфическое поле – коммуникация между субъектами в том числе…

– В каком тогда соотношении находятся стратегия и политика?

– В самом непосредственном, поскольку стратегия – это геном, а политика демонстрирует, скорее, свойства гена, этих материй мы с Вами уже отчасти касались. Политика как категория связана с мировоззрением и правом, ее фокус – начала и принципы, основания деятельности человека в мире, стратегия же сопрягается с активным представлением будущего, т.е. с планированием и проектом. Иначе говоря, амбиции политики, социальной политики, заключены в свойствах и содержании реальности, амбиции же стратегии сосредоточены более на динамике ее (реальности) форм, на их будущих конфигурациях. Политика есть конституция реальности, это способ практического мышления, семантика действия и бытия, его смысл. Стратегия же – управляющий действиями язык, фиксирующая и организующая матрица, синтактика, а порою и прямая речь (прагматика и маршрутизация целеполагания).

Вот тут, если позволите, сделаю небольшое отступление от основной темы беседы. В связующих политику со стратегией многомерных пространствах таится некий подспудный конфликт, и даже разлом, связанный как с суетной, так и с теневой сторонами человеческой природы. Разлом, глубина которого, будучи в какой-то момент обнажена и вскрыта, способна коренным образом изменить мир, прямо-таки перевернуть его. Уплощение политики – равно как и ее толкований – есть метафизическое преступление против общества. Политике противопоказано замыкаться в поверхностном и низком прочтении бытия, принципиально искажая свою природу (в том смысле, как определял ее Аристотель), но человек, разумеется, может сотворить и такое. Сделав же достаточно иллюзорную ставку на голую прагматику, «реальную политику», тесно прильнув к утилитарно понятой стратегии, фактически слившись с нею, политика на деле проваливается в иные, неочевидные, неотчетливые и непознанные до конца метафизические глубины.

Человеческое общество, однако, на протяжении известной нам истории проявляет, в целом, удивительную стойкость здравого смысла. Во всяком случае, несмотря на регулярно повторяющиеся социальные катастрофы, мир целенаправленного, самодостаточного зла, общество самодеструкции остаются пока «ночным кошмаром» истории, но не ее реальностью и тем более не ее явленной миру повседневностью. Мы лишены многих знаний в данной области, и это, наверное, благо. Однако подобный мир вполне можно спроектировать, спроецировав значимые негативные интенции на те или иные знаковые ситуации, социальные комплексы (подобно тому, как люди проецируют в быту многие свои подсознательные страхи), а раз так, то у данной модели, безусловно (хотя ситуация и остается гипотетичной), имеется собственная образность, стилистика и мифология. Имеется также своя, с каждым разом все рельефнее прочерчиваемая гипотетическая стратегия (но уже не как «сон истории», а как алгоритм действия, как русло человеческой энергии, лишенной флера лицемерия, т.е. необходимости платить дань добродетели).

Вполне сознаю, что у подобной точки зрения найдется немало оппонентов, которым есть что возразить, и что предъявить суду истории. Между тем сонм известных исторических чудовищ, неся впечатляющее бремя человеческих страстей, заблуждений и пороков, не был, вместе с тем, полностью свободен и от качеств человечности, что равным образом (и, даже, пожалуй, в еще большей степени) относится к обслуживавшей их аппетиты политической машине. Очерняя, искажая и упрощая реальность практического (не метафизического) зла, мы, пожалуй, оказываем дурную услугу будущим поколениям, упрощая для ревнителей ночной стороны жизни переход очередного морального/метафизического рубежа (ссылаясь на фиктивный прецедент).

Так, став фактом общественного сознания, рожденная благими намерениями карикатура получает шанс стать со временем и фактом истории. У зла есть свои безумные пророки и святые, причем это далеко не всегда его очевидные сторонники и практики. Однако же вернемся к более утилитарным сопряжениям и различениям между политикой и стратегией.

Политика есть осмысление человеческой практики, проявляющейся в межличностных и групповых взаимоотношениях. Причем квинтэссенция, «мудрость» этих взаимоотношений выражается в этике (по Аристотелю, – уж коли мы начали на него ссылаться, – «начале», истоке политики, а в современном понимании, напротив, некоего антипода политической деятельности). Сама же политика как таковая тяготеет, скорее, к «практическому знанию» и как феномен – к «умению», к прагматике. Политика выше и, одновременно, ниже стратегии. То есть стратегия погружена в политику, выполняется средствами политики и сосуществует с политикой в достаточно неразрывной связи. Стратегия есть морфологема политики. (Когда, скажем, Вы садитесь играть в шахматы, то, по крайней мере теоретически, решаете сначала политическую проблему, некий «гамлетов вопрос» ситуации: чего Вы собственно хотите – выиграть или проиграть, а затем уже намечаете оптимальную стратегию реализации принятого решения, хотя это, наверное, излишне поверхностная аналогия.)

В то же время стратегию нельзя реализовать без политики, я бы даже сказал, без политик. Потому что стратегия обычно опирается не на одну политику, а на ряд типологически различных, но взаимосвязанных политик. Это и «политическая политика», и экономическая, и культурная. Но стратегия, как интегратор, «император» действий, остается при этом одна, пусть конкретных политик (политик-тактик) много – действуют-то они во взаимосвязанном, синергетичном единстве (это в идеале), интегрируя интересы субъектов, учитывая актуальный и становящийся контекст, и в данной среде, выстраивают свое особое целеполагание.

Насущная необходимость стратегии сама по себе есть признак определенной значительности субъекта, значимости его действий по отношению к другим субъектам политического поля, а также значимости или экстраординарности возникшей ситуации. Стратегия изначально понималась как воинское состояние, как «императорство» (в том значении этой должности, которое изначально закладывалось в нее в Римской республике), т.е., в сущности, как особое усилие, особое состояние по отношению к мирному, «нормальному» течению жизни.

Стратегия непрерывно решает парадоксальную, нелинейную задачу: (1) удержания некой собственной рамки – «правил игры» как базового набора принципов и приоритетов, что подчас связано с необходимостью принесения жертвы, вспомним ситуацию знаменитой «дьявольской альтернативы» (стратегия – это умение выбирать потери) и (2) особой трансценденции существующей реальности, преадаптации к новым «правилам игры» (будет, потому что хотелось бы, и поэтому может быть), т.е. подспудного культивирования будущего, преодоления напасти, «борьбы за темп».[1] При всем том человеческая деятельность в своем естестве свободна от тотальной власти стереотипов, и уникальные цели достигаются порой уникальным образом.

Ограничена чем-то сама стратегия? Конечно же. Ее пространство и «форма» определяются мировоззрением и рамками допустимого на данный момент, т.е. диапазоном практики (даже если речь идет о ее настойчивой трансценденции), а в формализованном виде – доктриной, или общей концепцией действий в соответствующем сегменте реальности. Правда, существует и проблема отрицательной обратной связи – ригидное, одномерное прочтение стратегии (равно как и политики) чреватое механистичным, технологическим пониманием политики (или стратегии), низведением их до уровня самоимитации и плоского симбиоза, т.е. до феномена «политтехнологий». Подобное понимание стратегии способно катастрофически уплощать архитектуру политического акта, избыточно прагматизировать его, сводя практическую суть деятельного комплекса исключительно к прагматической рецептуре действия.

– Александр Иванович, рассуждая о стратегии как таковой, хотелось бы подробнее узнать о современном состоянии корпоративных стратегий, о развитии корпоративной культуры в целом: есть ли в этой области какие-то заметные, так и тянет сказать «стратегические», новации?

– Современные корпоративные стратегии отчасти есть развитие стратегий военных и политических, что фиксируется сейчас понятием «геоэкономика». Корпорации реализуют себя в рамках определенного уклада, который, являясь контекстом их деятельности, во многом определяет, «матрицирует» поле возможностей и сами формы активности.

Так, в ХХ веке, в результате стремительного развития производительных сил – достигнутого на волне инноватики, научно-технической революции – существенно изменилось соотношение между производством и маркетингом, ибо основной «головной болью» экономики стало не производство, а платежеспособный спрос. При этом процесс ценообразования постепенно уходил от жесткой связи с себестоимостью продукта, ориентируясь, скорее, на возможности и желание потребителя, что в свою очередь потребовало перманентного обновления форм подачи продукта, совмещения его потребительских свойств с меняющейся модой, долгосрочной ценовой политики, формируя, в русле «престижного потребления» все более широкий кластер «искусственных потребностей».

В скобках я бы отметил, кроме того, развитие различных деструктивных технологий – в частности, появление феномена высокотехнологичных войн и локальных конфликтов, – а также общее торможение научно-технического процесса к концу века, установившийся здесь приоритет оптимизационной инноватики (над инноватикой радикальной) и серьезное обсуждение соответствующих (также «оптимизационных» по своей природе) социальных следствий.

В свою очередь весь этот массив изменений предопределил нарастающие усилия корпораций по преадаптации – поиску новых ниш деятельности, новых предметных полей, что позволяло на какое-то время запускать квазимонопольный характер ценообразования, но, главное, очерчивало и «штамповало» в сознании потребителей определенный сегмент реальности, прочно связывая его с тем или иным «брэндом». Типичная в этой области ситуация стала в конце концов определяться соотношением: «продается товар, покупается – брэнд».

Приблизительно на рубеже 70-х годов мир – его наиболее динамичная часть –  уверенно вошел  в постиндустриальную эру. Постепенно в рамках прежнего контекста сформировалась новая концепция деятельности, связанная с растущим уровнем информационно-коммуникационных возможностей, т.е. с существенным изменением социально-экономической «среды обитания». Все это оказало заметное влияние на организацию корпоративной деятельности, на ее формы, на технологии управления и развития, на иерархию, динамику и состав элит. Во-первых, в новой среде стремительно развивались стратегии гибкого, полисемантического управления рынком. Во-вторых, возросло значение капитализации, которая, конечно же, связана с текущей доходностью предприятия, однако в новых условиях все более значимую роль стала играть «корпоративная аура» – позиционирование корпорации на рынке (желательно на глобальном рынке) и в обществе в целом. А также перспективы ее развития (т.е. не реальное, а ожидаемое состояние), влиятельность, другие нематериальные факторы и активы и т.п.

Данное, быть может и не вполне очевидное в своем принципиальном различии расщепление, можно образно сравнить с соотношением мутационного фактора и механизмов естественного отбора в процессе эволюции. Первый создает качественные прорывы, второй – обеспечивает планомерное освоение открывающихся ниш. На этой основе со временем начал складываться особый тип корпоративной культуры, тесно связанный с постиндустриальным укладом бытия и сетевой культурой в целом, который я называю феноменом «амбициозной корпорации».

– Не могли бы Вы подробнее осветить данный феномен?

– Амбициозная корпорация (АК) в центр своей активности ставит некую нематериальную модель, серьезно понятую миссию, идею специфического типа развития. Если угодно – собственное прочтение реальности бытия. По этой шкале, по своему соответствию данной интегрированной нише меряются прочие виды корпоративной активности. Вокруг подобного смыслового центра выстраиваются различные конфигурации, многоформатная сеть: ассоциации, группы, сообщества, клубы… Причем решение ряда конкретных рабочих схем передается сопредельному организационному рою на условиях аутсорсинга. В целом действия подобного агломерата тяготеют к совмещению интенсивной поисковой, «проектной» активности с системностью экстенсивных, пакетных действий в избранном в тот или иной момент направлении. АК применяет при этом особые, матричные технологии, организующие, «топологизирующие» среду, создающие желательные для стратегических целей и текущей деятельности корпорации коллизии и ситуации

Ориентация амбициозной корпорации на максимально гибкие организационные схемы хорошо защищает ее даже в случае весьма серьезных потрясений. Она вполне способна пожертвовать частью ради сохранения целого (тем более, что пути достижения желаемой цели формируются по сценарному принципу). Кроме того, подобный тип организационной культуры позволяет оперативно реализовывать групповые действия в широком масштабе, одномоментно решать комплексные и различные задачи, выстраивать системно-модульные схемы. Все это, впрочем, делалось и раньше, но масштаб и оперативность действия были совершенно иные. Глобальный, кумулятивный эффект в нашем случае достигается за счет освоения современных технических и технологических механизмов. Иначе говоря, полномасштабная реализация подобного феномена оказалась возможной лишь на основе постиндустриального уклада.

Но, пожалуй, главное отличие амбициозной корпорации – расширение пределов собственной компетенции, синтетический подход к человеческой деятельности, совмещение экономических, политических, культурных задач «в одном флаконе», что позволяет решать каждую из них в отдельности гораздо эффективнее за счет достигаемого синергетического эффекта. В сущности, речь идет уже не о хозяйственной деятельности, а о развитии новой системы управления, о решениях, касающихся стратегий развития человечества, о властных импульсах, формирующих сам контекст принятия подобных решений. В своих различных модификациях это, скорее, социогуманитарные, а не экономические образования, объединяющие представителей самых разных направлений человеческой активности. Здесь, кстати, само понятие «корпорация» приобретает прежний, основательно подзабытый смысловой оттенок.

Последнее, что хотелось бы отметить, это широкое распространение на практике «химеричных» форм корпоративной культуры. Иначе говоря, описанный выше статус АК есть все же некая идеальная модель, отдельные элементы которой, однако, активно осваиваются, используются и развиваются влиятельными, амбициозными игроками на глобальной площадке.

– А упомянутая Вами трансформация элит?

– Последние десятилетия прошлого века были поворотным моментом в иерархической структуре правящего слоя, временем его реконфигурации. Я имею ввиду становление «нового класса» транснациональной элиты, генетически связанной с феноменом «людей воздуха» – интеллектуалов, интеллигенции, т.е. людей, управляющих смыслами и целеполаганием общества, образами его будущего, кодексами поведения. Людей, которые по-своему, иначе, нежели предшествующая им элита «третьего сословия», прочитали понятия свободы, транснациональности, универсализма и культуры.

В ХХ веке, шаг за шагом занимая все более важные, стратегические высоты, данная субкультура постепенно становится доминантной. За столетие она проделала большой путь от проектирования социальных и инженерных утопий, через создание полифоничной инновационной индустрии (включая военную и космическую отрасли как один ее сегмент и культуру социального, политического, экономического проектирования как другой ее ареал), к тектоническим подвижкам «революции менеджеров», деятельным национальным и транснациональным интеллектуальным корпорациям, соединяя в этой энергичной динамике политическую, экономическую (прежде всего, финансовую), научную, гуманитарную элиты на основе нового прочтения вполне привычного афоризма, гласящего, что «знание содержит мощь в себе самом» (или, как выразился бы марксист, оно «является непосредственной производительной силой»).

Сейчас даже войны становятся, прежде всего, высокоинтеллектуальными операциями, что порой позволяет выносить собственно боевые действия, ведущиеся к тому же «умным оружием», просто за скобки.

Особенно интенсивный рывок произошел в последней трети столетия. В условиях постиндустриального уклада эта социальная прослойка (ordo quadro, «четвертое сословие») получает качественно обновленную среду действия (информационно-коммуникационную революцию), практически сложившийся универсум для реализации своей специфической деятельности. Среду, в которой пространство инновационных финансово-правовых операций, «информационной экономики», knowledge-based economy представляет собой лишь первый завоеванный ею плацдарм.

Тут, правда, возникает вопрос: так ли уж правильно называть данную форму социального космоса, эту глобальную сетевую культуру постиндустриальным миром? Скорее это некий «новый индустриализм», энергичным образом действующий, однако, преимущественно на базе не научно-технических, не промышленных, а социогуманитарных технологий, создающий в данной среде свои виртуальные и одновременно вполне материальные предприятия, о которых мы с Вами говорили. «Виртуальные», с точки зрения совокупного объема их материальных фондов, и более чем реальные, если измерять их реальность, скажем, по уровню капитализации.

Подобные «амбициозные корпорации», «невидимые колледжи», «интеллектуальные фабрики», клубы и комиссии – вся эта гибкая индустрия наполняет мир вполне реальной продукцией – материальной и нематериальной – в том числе, в виде образов, смыслов, семантических образцов, текстов, стереотипов, кодов и алгоритмов действия. Здесь есть и свой haute couture, и свой prêt-à-porter, эксклюзивные, уникальные продукты и продукция массового производства, и даже свой специфический интеллектуальный хлам, пользующийся, однако же, массовым спросом и приносящий значительные доходы. Но, прежде всего, – это новое поколение технологий управления, матричного, ситуационного, глобального управления, создающих совершенно новую среду и формулы системного действия, а также новую политическую перспективу.

В сущности, именно переход доминанты от технологий промышленных к технологиям социогуманитарным, к механизмам действия нового уклада (финансовым, правовым, управленческим, семантическим и т.п.) создал специфическую среду действия, понимаемую как утрата приоритета и первородства промышленной индустрией, как своего рода «эйнштейнова революция» в социальной и политэкономической физике мира. И осознание того факта, что социогуманитарная деятельность, рожденные в ее недрах технологии, уже не есть некоторый «гарнир», но, скорее, сердцевина, плоть актуальных процессов, своеобразный «центр циклона», а промышленные, экономические и политические реалии – ее следствия, естественным образом приводит к реконфигурации современного политического процесса, его институциональных и организационных основ.

Что собственно произошло с цивилизацией, как она подошла к нынешнему «концу истории», и, главное, что ее ожидает по ту сторону этого рубежа, каков стратегический вектор перемен в глобальной ситуации?

– В человеческой психике присутствуют различные способы прочтения будущего, основанные, в конечном счете, на двух фундаментальны интенциях, прочертивших пространство социального бытия: охранительной (правой, консервативной, оптимизационной) и революционной (левой, трансцендентирующей сложившуюся реальность, радикальной). Подобная дихотомия прямо сказывается на социальном конструировании, служа психологическим основанием для различных форм политической рефлексии. Под данным (политическим) углом зрения богатство феноменологии социального космоса можно при желании свести к противоборству альтернативных проектов его обустройства, присутствующих, правда, в конкретных ситуациях далеко не в одинаковых пропорциях и, подчас, в непростых сочетаниях.

Доминирующий ныне на планете вектор социополитической динамики – проект глобализации – связан преимущественно с логикой геоэкономическй оптимизации – глобальной безопасности – активной мобилизации, деятельного управления рисками, включая превентивные действия. Формула другого вектора связана с внутренней готовностью к серьезным переменам, с идеей самореализации человека в масштабе планеты, с процессом индивидуации и преадаптации, с «сетевой культурой» в целом, с созданием предпосылок для стремительной экспансии, трансляции новой системы ценностей (морфологическим резонансом новой социокультурной и антропологической ситуации).

В исторической драме Нового времени роли знаковых оппозиций (правого и левого) были разделены между сословной верхушкой прежнего, феодального мира и деятельным агентом перемен – «третьим сословием» буржуазии (горожан). Архетипом подобного положения вещей является расстановка фигур в ходе революции 1789 года. К концу второго миллениума ситуация, однако, существенным образом изменилась. Прежний, если так можно выразится, «классический» консерватизм постепенно переставал быть актуальным, и «третье сословие» со временем стало неоконсервативной – и одновременно, и отчасти либертаристской – организованностью, новой, конъюнктурной формой консерватизма, субъектом охранительного прочтения реальности, удержания устойчивости ее ставшей привычной экономистичной версии. И, соответственно, активным, умелым противником и, в то же время, по необходимости, соглядатаем, соработником перемен.

Творческое изобилие, специфический дар христианской цивилизации, достигнув своего пика где-то к концу двадцатых годов прошлого столетия – этой значимой развилки истории, – создало на волне индустриализма (массового, стандартизированного промышленного производства) предпосылки могущества человека в ХХ веке. И… было, фактически, истолковано как исключительная собственность части человечества. В результате материальные основания для торжества «позолоченного века» – наступление «периода избытка и дешевизны» стандартных материальных изделий и продуктов, достигнутое на основе исключительных по своей мощи производственных ресурсов цивилизации, – оказались избыточными в реализованной логике. И вместо того, чтобы стать предпосылками купирования в той или иной форме очагов вопиющей нищеты на планете, привели к грандиозному кризису перепроизводства. Иначе говоря, характерная специфика ситуации была использована не для социально-экономической гомогенизации мира, но, скорее, напротив – для удержания его расколотого, гетерогенного статуса, для совершенствования технологий управления и подавления, создания индустрии высокотехнологичных войн (этого, кроме всего прочего, конвейерного способа деструкции материальных ценностей), формирования обширной индустрии искусственных потребностей и престижного потребления.

Прежнее цивилизационное, миссионерское, культуртреггерское прочтение структуры мира по оси Запад-Восток сменилось стереотипом его сословной, иерархичной трактовки в рамках социальной, геоэкономической оппозиции Север-Юг. И уже в самом факте выбора подобной дихотомии (т.е. разделения мира на богатый Север и нищий Юг) в качестве базовой матрицы при картографировании социального космоса – и тем более в симптомах усиления данной оппозиции – были посеяны семена перманентной планетарной напряженности, ее многочисленных девиаций, комплексной угрозы безопасности и, наконец, грядущего нелицеприятного момента истины.

– В чем же проявляется воздействие нового положения вещей на существующие на планете «правила игры»?

– Логика выстраиваемого Pax Oeconomicana императив рынка и связанная с этим фактором прагматизация, «каталогизация» жизни, механизация социальных и культурных связей, отчуждение людей от иных, «избыточных» смыслов бытия (и, возможно, связанное именно с этими процессами оскудение творческого дара, наблюдаемое у homo faber), – все это вело к серьезным изменениям условий жизни. Вместо прежнего проекта поступательной модернизации (истоки которого в коренятся в логике евангелизации и идеях Просвещения) формулируются новые, более жесткие правила игры – геоэкономические, – позволяющие устойчиво перераспределять в выгодной для Севера пропорции имеющиеся, но истощающиеся ресурсы. В настоящее время речь, фактически, идет о выстраивании глобальной геоэкономической конфигурации – системы долгосрочного планирования и регулирования условий жизни на планете [2].

Но тут возникает следующее обстоятельство. Ресурсы, прочитанные в логике прежнего, инновационного развития, связаны с расширением пространства деятельности человека. Их состав сопряжен с изменением предметных полей этой деятельности, а, соответственно, означает экспансию самой номенклатуры ресурсов, в то время как остановка, пауза в творческом развитии создает и чрезвычайно обостряет ресурсную проблему, что собственно и произошло. Манифестацией неоконсервативной позиции стало нарастающее присутствие в социальной ткани мира, фактическое доминирование в ней оптимизационных кодов деятельности, геоэкономических технологий удержания желаемой композиции и появление соответствующих, «превентивных» политических проектов. Что с определенного момента ведет к формированию устойчивых мобилизационных перспектив, – положение вещей, ставшее очевидным в начале третьего тысячелетия.

Оптимизация, однако, лишь продлевает время существования (правда, «в идеале» сколь угодно долго), но не возвращает утраченную ситуацию. Роли же консерваторов и революционеров в новом акте исторической драмы заметным образом трансформировались: современная корпорация буржуазии стала с некоторого момента «правым», консервативным (неоконсервативным) полюсом политической динамики мира. Ее охранительные инстинкты проявляются в восприятии себя как «бастиона цивилизации», а импульсы перемен все чаще трактуются ею как угроза всеобщему миру и безопасности, заставляя, в частности, педалировать и гиперболизировать феноменологию «глобального терроризма», расширять его предметное поле, включая в него, с целью оправдания своей консервативной позиции, все более широкий круг явлений.

Механистичность прежнего проекта подверглась, правда, в ХХ веке серьезной ревизии с целью найти оптимальное сочетание усилий по сохранению основ экономистичного мира, с возможностью использовать «энергии революционности», заимствовать порождаемые ими идеи и средства для стратегической реконструкции капитализма [3].

– Об этом, пожалуйста, чуть подробнее.

– Именно с данной тенденцией связан выход на историческую арену упомянутого выше субъекта политического действия – представителей «четвертого сословия», деятельных агентов постиндустриального мира.

Социально-культурная революция конца шестидесятых годов, сопряженная с разнообразными проявлениями духа индивидуации, с формированием свободной, деятельной личности, обозначила альтернативную историческую перспективу, одновременно очертив контуры нового глобального политического проекта («левого», революционного). Она также сформулировала в отношении экономистичного мира важные контртезисы: «рынок не универсален», «кредит имеет естественные границы», «революция – без берегов» и т.п.

Продление сроков экономистичной фазы цивилизации оказалось, однако, вполне возможным вследствие оппортунизма и коррупции части «людей воздуха», изменивших идеалам самоактуализации ради соучастия в грандиозном проекте спасения Старого мира путем его специфической конверсии. При этом происходит подмена целей: тяга к трансценденции рыночного быта, к миру духовному используется в качестве стимула для развития новой колонизируемой рынком области – мира информационного, цифрового, виртуального. Человек обретает тем самым иллюзорную компенсацию за свой субъективно неочевидный отказ от онтологии. Иначе говоря, дефицит трансцендентной просторности, тот факт, что рынок не всеобъемлющ, используется в качестве энергичного импульса именно для расширения границ Pax Oeconomicana за счет колонизации «воздушных пространств» цифрового космоса.

Так сложился стратегический союз динамичного «нового класса», враждебного прежнему порядку вещей, с мобильной частью «третьего сословия» (неолибералов, действующих преимущественно в финансовой сфере, «финансовых дьяволов», обновивших основательно подзабытую версию «четвертого сословия»), вследствие чего, действительно, удалось частично залатать дыры старых мехов и наполнить их новым вином. Результатом этого конъюнктурного союза стало, в частности, создание в конце прошлого столетия планетарной информационно-коммуникационной инфраструктуры, концепции и реальности цифровой экономики, новой просторности виртуального мира. А мир капитализма перешел в третью – после торгово-финансовой и индустриальной – фазу своего существования, выстраивая «глобальный каталог» геоэкономического универсума.

Реальность, в которой мы сейчас обитаем, есть не что иное, как постиндустриальный барьер – пространство смешения и совмещения ряда характерных, ярких черт этих двух исторических интенций, место присутствия их многочисленных химеричных (синкретичных) и нередко внутренне противоречивых форм. Гиперличность и новый терроризм, амбициозные корпорациии и астероидные группы, «глобализация корпораций» и движение за альтернативную глобализацию, сетевая культура и автаркичный концепт «золотого миллиарда» – все это пейзаж битвы за будущее, развернувшейся на планете.

В конце ХХ столетия наметились два сценария завершения геоэкономической реконструкции. Одна логическая траектория, чей дизайн был достаточно внятен, – мирное окончание строительства каркаса Нового мира, или, проще говоря, создания тотальной эмиссионно-налоговой системы. Однако в случае, если подобная каталогизация планеты по тем или иным причинам начала бы серьезно спотыкаться о ряд возникающих противоречий, то логично было бы ожидать иной маршрутизации процесса: введения в качестве нормы нестационарной, динамичной системы управления социальными процессами (в русле типологии контролируемого хаоса) вместо статичных схем международных отношений. Результатом данного курса могли бы стать перманентный силовой контроль, появление новых форм конфликтов и путей их урегулирования, отчуждение прав владения от режима пользования, масштабное перераспределение объектов собственности, ресурсов и энергии – и еще, пожалуй, кардинальное изменение структуры цен, – в том числе, за счет целенаправленно взорванного мыльного пузыря финансов. Кстати говоря, схватка 2000 года за президентство в США была весьма симптоматичной именно в данном контексте.

С началом нового века перемены в состоянии мира, изменение его привычной грамматики, синтаксиса истории стали уже вполне ощутимы. Кажется, обозначились и некоторые пределы возможностей геоэкономической оптимизации, что предопределило переход от неолиберальной логики действия ко все чаще обсуждаемой – при нынешнем, кризисном порядке вещей – и фактически мобилизационной перспективе «вечной борьбы с терроризмом». Вспомним знаменательные слова президента США Дж. Буша-младшего из его «Обращения к нации» вскоре после событий 11 сентября: «война не закончится до тех пор, пока не будут обнаружены, схвачены и обезврежены все до единой террористические группировки на земле». Так что в XXI веке «великие потрясения» социального и хозяйственного уклада, кажется, становятся достоянием не только России, но всего мирового сообщества.

– А, кстати, проявился ли описываемый Вами процесс трансформации элит в России, и если да, то каким образом?

В России положение элиты, в той или иной форме связанной с постиндустриальным производством также претерпело существенные изменения. К концу столетия она почувствовала дополнительную просторность своего стратегического горизонта, однако в силу ряда обстоятельств ее постиндустриальная high frontier в значительной мере так и осталась потенциальной «российской мечтой».

Российский «новый класс» – не тот, джиласовский, номенклатурный «новый класс», а разноликий конгломерат людей, связанных с постиндустриальным производством и бытием, – имея весьма неплохие стартовые позиции, потерпел, в целом, как класс, в годы перестройки и постперестройки стратегическое поражение, что в определенной мере сказалось также на формуле существования окружающего мира.

В XXI веке Россия заняла социальную нишу отнюдь не среди членов «технологического сообщества», а среди стран-производителей природного сырья и полуфабрикатов. Основу национального богатства и ВВП страны составляют сейчас не реалии постиндустриального мира (как бы его ни толковать), а природная рента. Произошла достаточно химеричная трансформация общества, позволившая за счет распада, частичной архаизации социальных связей, а также коррупции части «нового класса», создать из национального организма подобие трофейной экономики, утвердив при этом клановые (неофеодальные) отношения в обществе. Сложившееся положение, отчасти, напоминает мне феномен африканской деколонизации с более-менее плавным переходом к постколониальной модернизации (в основном в столичных мегаполисах), но уже в арьергарде социального развития мира.

– У меня в этом контексте естественным образом возникает еще один важный вопрос – про методы предвидения будущего.

– Это отдельная, специальная тема, но если попытаться коротко ответить, прогностика – специфическая наука и одновременно искусство. Искусство, понимаемое как искусность, мастерство, технология. Существуют различные методы прогнозирования, причем их различие весьма велико.

Наиболее простым и в то же время наиболее распространенным методом является инерционное прогнозирование, которое, однако, недостаточно эффективно в современном мире. Инерционное прогнозирование основывается на имеющемся опыте и оперирует проявившимися трендами, экстраполируя их на будущее, т.е. носит вполне эмпирический характер. Полученный подобным образом прогноз, однако же, как правило, разваливается при первом же качественном изменении ситуации (не количественном, а именно качественном). Потому что тенденции ломаются, возникают новые влиятельные реалии, происходит та или иная бифуркация. Однако в более-менее статичной среде метод этот достаточно эффективен.

Какие альтернативные виды прогнозирования нам известны? Существует концептуальное прогнозирование. Попытка представить едва обозначившиеся, но качественно иные горизонты в виде целостной картины, вычленив в ней принципиальную новизну. Метод этот является своего рода реакцией на провалы инерционного прогнозирования, но это все же не прогнозирование в чистом виде, а, скорее, концептуальная разведка.

Кроме того, существует вид прогнозирования, которое называется нормативным. Его можно описать как «активное представление будущего» или «большую стратегию». В России, впрочем, этот вид хорошо известен еще со времен «большого инфраструктурного проекта» КЕПС [4] - ГОЭЛРО. Его теоретические корни, фактически, коренятся в идеологии Просвещения, а наиболее примечательным примером является марксова ремарка о том, что ученые ранее объясняли мир, теперь же его необходимо преобразовывать На Западе данный опыт был отчасти реализован в «Новом курсе» Рузвельта и (также отчасти) в экономической программе возрождения экономики Германии в 30-е годы. Где-то с 60-х годов прошлого века технология проектирования будущего активно разрабатывается и осваивается в северо-атлантическом сообществе, хотя, если вдуматься, ведет свою родословную от самого естества капиталистических системных операций.

В сущности, нормативное прогнозирование – это и есть идея планирования будущего. Для жителей постсоветской России она слишком привычна и понятна, потому что планирование будущего было своего рода социальной нормой в СССР. Но с 60-х годов огромный интерес к данной теме возникает и на Западе: Эрих Янч, один из отцов-основателей Римского клуба, разрабатывал ее, ряд институтов, включая тот же Римский клуб, также взялись за эту тему. В чем специфика подхода? Прогнозирование не от настоящего к будущему (что, кстати, снимает трудности, связанные с инерционным типом прогнозирования), а выстраивание алгоритма от будущего к настоящему.

Предельный вариант подобного прогнозирования – применение матричных технологий, которые занимаются не выстраиванием тенденцией, а, скорее, организацией среды, в которой те развиваются. То есть технологии формируют «дружелюбную» ситуацию, в которой будут реализованы определенные тенденции.

Но и это еще не все. Пожалуй, самая любопытная ветвь прогнозирования – структурное моделирование, которое исходит из идеи познания целостности, внутри которой развивается тот или иной процесс. То есть, если вы представляете структуру некоторой конструкции в ее предельной полноте и правильно определите своё в ней положение, то сможете спрогнозировать грядущую ситуацию без значимых затруднений относительно качественных переходов. Это настолько вызывающее заявление, что требует пояснений. Все проблемы, связанные с размытостью концептуальной разведки, – я уже не говорю о дефектах инерционного прогнозирования, – здесь все эти проблемы в значительной степени снимаются, поскольку, если у вас есть целостная модель, то есть и маршрут, просто он не прописан. Реальная сложность лишь в одном – правильно определить сроки.

В каждом методе прогнозирования есть свой набор достоинств и недостатков. При инерционном прогнозировании не возникает особых сложностей с определением сроков, а при структурном моделировании время оказывается словно бы выведенным за скобку, не существует. То есть мы видим общую историческую конструкцию и запечатленную в ее морфологии динамику, но никак не «хронометрированную». Ее скорость мы определяем в каждый конкретный момент, соотносясь с событиями. Несмотря на очевидные недостатки, данный инструмент весьма эффективен в нелинейных условиях, позволяя заранее определить перспективную тенденцию, предпосылки (идущие из будущего) критически важных качеств будущих состояний системы, общую картографию ее противоположного берега в момент нарастания турбулентностей. Можно также сказать, что чем радикальнее ситуация, тем острее нужда в подобном инструментарии.

– Правильно ли я понимаю, что в структурном прогнозировании смена масштаба ничего не означает для образа будущего?

– Структурное моделирование – прогнозирование с широчайшим «горизонтом прогноза», прогнозирование «сверху вниз», и степень человеческой свободы проявляется здесь, скорее, в области определения сроков, нежели форм и содержания. Отчасти все это напоминает ситуацию с нормативным прогнозом, где вектор процесса направлен от будущего к настоящему, здесь же он прочерчен от идеального, вневременного к конкретному, существующему. Фокус при этом, правда, меняется: локальное прогнозирование становиться наименее четким, зато понимание основных трендов, понимание соотношения этих трендов, близости и отдаленности качественных переходов относительно определенных ситуаций схватывается лучше.

Но, мне кажется, важнее понять другое – эффективное прогнозирование строится с использованием всех вышеописанных инструментов. Именно умелое совмещение инструментария позволяет снимать бремя недостатков и увеличивать влияние достоинств. Все это достаточно виртуозная работа, потому что мы, по сути, создаем прогностическую химеру, инструмент, пользоваться которым непросто: здесь есть определенная доля науки, поскольку имеется формализованный метод, строятся модели, сценарное древо событий... И одновременно – мера искусности, умение сочетать все эти элементы в эффективном результате.

Человек выступает здесь в двойном качестве: как профессиональный инструмент и как «неклассический наблюдатель», влияющий на ситуацию. То есть оператор становится составной частью системы, хотя на практике эту роль чаще выполняет заказчик. Причем помимо практически неизбежного политического ангажирования в той или иной форме, заказчик определяет также формат прогноза. Из чего делается вывод, на каком уровне будет решаться ситуация, в какой степени будут привлекаться различные средства, на какую временную точку будут выводиться тренды и т.п.

– Каким образом можно «подсчитать» эффективность подобной деятельности, и каким образом удается отследить результат?

– Если вы занимаетесь этим в качестве искусства, то есть, если это стало вашим занятием для каких-то Ваших внутренних целей…

– Разрешите, я поясню: сначала Вы выделили три момента – целеполагание, описание контекста и формирование субъекта или позиционирование. Правда, можем ли мы подменять «субъективирование» на позиционирование – не уверена. Здесь, кстати, предполагается и большая доля субъективизма.

– Специфика данного интеллектуального занятия несет на себе стигмат всех современных социогуманитарных дисциплин: ту или иную меру субъективности, персонализма, а подчас и конъюнктурности, – т.е. выстраивания эффективной и работоспособной системы, применительно к конкретной задаче. У нас есть некоторый привычный инструментарий, но применяется он каждый раз по иному. Здесь присутствует элемент искусства, искусности, «нелинейной технологии», но также и определенной редукции культуры. Критерий же – эффективность результата, а методология решения, в конечном счете, базируется на принципе «черного ящика».

Иначе говоря, есть рабочий инструментарий, но нет классической рабочей схемы – это заметное отличие от методологии предыдущих научных и технологических разработок: в социальном пространстве вы действуете в соответствии с социальным заказом, то есть заказ некоторым образом сам выстраивает архитектуру решения задачи. Раньше принципиальная схема деятельного решения была все же иной. Было, скажем, некое знание, например, инженерное знание, и система проектировалась «в чистом виде», безотносительно (в определенной мере) к параметрам конкретной ситуации. А сейчас выстраивается конструкция скорее применительно к вполне определенному запросу из области практики, нежели исходя из более-менее нейтральных принципов научных дисциплин. Или это ваше личное искусство…

– Я пытаюсь для себя выделить еще несколько блоков в стратегировании. Например, мониторинг  - является ли он одним из ключевых элементов  стратегирования или нет?

– Мониторинг это действие, скорее, информационного толка, то есть мониторинг предоставляет различные данные, для того, чтобы определить состояние пространства стратегирования, общую картину процесса. Но иногда, как уже говорилось, информация может вредить, а не помогать. Потому что, если вы работаете с трендами, приближающимися к бифуркационным состояниям, то информация, полученная в ходе мониторинга, в лучшем случае даст сведения о том, что грядет переходная ситуация. Но вас же всерьез интересует не данная констатация, а будущее состояние системы, характер ее связей и статус тех или иных реалий после перехода, – и здесь мониторинг предыдущей ситуации порой может только навредить. То есть мониторинг – это не базовый элемент, а лишь один из инструментов.

Но опять же повторю, существуют различные виды прогнозирования и стратегирования. Если речь идет о процессе в более-менее инерционной системе, то мониторинг существенно облегчает систему оценок. Однако сейчас интеллектуальным вызовом является все-таки реализация успешного прогнозирования и стратегирования в нелинейных условиях. Чтобы не усложнять наш разговор, я бы оставил за бортом само описание проблем социальной турбулентности, практический инструментарий синергетики, упомянув лишь, что он непосредственно встроен в структурное моделирование развивающихся систем (и социальных в том числе, как части живой природы). Хаос означает вроде бы полное отсутствие горизонта прогноза, но, во-первых, это не совсем так, а, во-вторых, именно в подобных условиях наиболее выпукло проявляется искусство эффективно действовать и выстраивать собственный горизонт событий. Управляемый хаос – интригующая проблема современности, но это уже, наверное, область конкретного рассмотрения тех или иных социальных состояний и переходов.

– У меня два последних вопроса на понимание: первый о различии стратегического управления и программирования, потому что слишком часто понятия эти рассматриваются как синонимы, и второй вопрос –  с какими трендами, искусственными или естественными, работает стратегирование?

– Стратегирование – процесс, который может быть реализован на самых разных «площадках», в различных предметных полях. Сейчас, обсуждая социальные, социополитические, экономические и, отчасти, культурные проблемы, выделяя в данной среде те или иные понятия и тенденции, мы держим в уме лишь одно из пространств человеческой деятельности, релевантное поднятой Вами теме. Но стратегирование может также реализовываться и в других областях – далеко не только в социальной среде, да и в ней оно способно проявлять себя достаточно амбивалентным образом, в том числе воплощая, пытаясь воплотить, вполне искусственные конструкции. В конце концов, разговор о стратегии и о ее горизонтах мы ведь начинали с таких «неестественных» понятий, как война и игра.

Что же касается связи стратегической деятельности с программированием (если я правильно уловил смысловой оттенок данного понятия в Вашем вопросе), то это все же разные материи. Стратегия строит контур целеполагания в некотором деятельном пространстве, задает практическую цель и вычерчивает образ маршрута к ней, программа «упаковывает» пространство вокруг маршрута, конъюнктурная политика помогает сделать данную схему реализуемой, а экономика осуществляет логистику процесса – и все это делается в рамках определенной социокультурной платформы, как правило, неочевидной (в своем качестве важнейшего фактора) для действующих субъектов.

 

 


* Неклесса Александр Иванович – председатель комиссии по социокультурным проблемам глобализации Научного Совета РАН «История мировой культуры», заместитель директора Института экономических стратегий (ИНЭС) при ООН РАН, заведующий лабораторией ИАФРАН. Текст публикуется в рамках проекта «Постсовременная цивилизация». © 2003, А.И. Неклесса.

[1] См. интервью А.И. Неклессы «Первая война XXI века» в журнале «Экономические стратегии» 2002, №5-6.

[2] Подробнее о геоэкономической системе координат современного мироустройства см. А.И. Неклесса. Новая картография мира // Экономические стратегии, 2001, №1.

[3] Подробнее см. А.И. Неклесса. Трансмутация истории // Новый мир, 2002, №9.

[4] «Комиссия по естественным производительным силам» – российская предшественница ГОЭЛРО, создана в 1915 г. и возглавлявшаяся В.И. Вернадским.


© Журнал «ИНТЕЛРОС – Интеллектуальная Россия». Все права защищены и охраняются законом. Свидетельство о регистрации СМИ ПИ №77-18303.